Страница Раисы Крапп - Проза
RAISA.RU

Лоре-Ли с берегов Рейна

История третья

— Лоорееее-Лииии!

Матушкин голос донесся ко мне сквозь радужные завесы мечтаний, и они встрепенулись, отпрянули, растаяли, как многоцветные клочья радуги. Я подхватилась следом, спрыгнула с теплого камня. Босые ноги мягко утонули в густой, мелколистной траве. Стрелой я пронеслась по солнечному склону, влетела в еловый сумрак, дальше вниз, мимо тянущихся мохнатых рук: «Остановись, Лоре-Ли… Останься с нами, Лоре-Ли…» — «Нет-нет, недосуг мне!» — без оглядки оставляю я за спиной неуютный каменный склон, устланный рыжей хвоей. Не люблю я страшных сказок, что спят в столетней тени, которую стерегут от света замшелые еловые лапы. Если забраться в паутинный сумрак, закрыть глаза и не шевелиться, сказки сами собой скользнут в мысли, потекут складно многоголосым шепотком, где каждый голос ведет свое, то затихая, то опять проступая из-под других шепотков.

А вокруг меня уже скачут солнечные зайчики, и прохладная трава остужает исколотые хвоей ступни, бьются о коленки лупоглазые ромашки. «Ш-ш-што за ш-ш-шалость?!» — недовольно шуршит высокая трава, не успевая расступиться передо мной. Но мне некогда выслушивать ее брюзжание, над моей головой уже лепечут резные кленовые листья, в них играют в пятнашки маленькие солнечные лучики: выглянут, брызнут теплым светом в глаза, и тут же опять юркнут за листок, просвечивая сквозь виньетки прожилок. «Я потом поиграю с вами!» — обещаю я, и вылетаю на лужайку.

Матушка оборачивается на быстрый топоток, лицо ее становится укоризненным:

— Лоре-Ли, ты опять ходила на утес!

— Миленькая моя, не сердись! — Я обнимаю ее за шею, целую в одну щеку, в другую. Даже летом мне кажется, что они горячи от нашего очага. — Родная, если бы ты только знала, как чудесно там, наверху! Мир такой просторный, аж дух захватывает! А какие необыкновенные мысли там приходят! Ты мне поверь, там хорошо, чудесно! Там живут сказки!

— Да что ж хорошего, детонька моя? Крутизна, обрыв. Сколько жизней разбились о тот утес! Сама подумай, может ли быть там хорошо?

— Да разве ж утес виноват?! То Рейн лукав да обманчив! Успокоит, усыпит тихим и плавным течением, и вдруг обернется лютой стремниной, швырнет на каменную стену, а потом еще и водоворотом смертельным, струями упругими обовьет по рукам и ногам и так на дно утащит!.. А утес плох оказывается! При том о Рейне-убийце и слова худого не говорят! Несправедливо это, нечестно!

— Зато ты сейчас уже и приговор реке-кормилице вынесла! — рассмеялась матушка, выпутывая из моих волос иголки хвоинок. Я прижалась щекой к теплой, мягкой ладони — руки матушкины пахнут свежеиспеченным хлебом. — Лоре-Ли, все же отец недоволен будет. Не любит он утес. Говорит, что место там плохое. Неужто тебе берег тесен? Зачем непременно туда надо?

— Матушка, не плохое там место, а особенное. Подобного, верно, во всем свете нет. Я когда долго не хожу на утес, такая тоска душу тянет… не высказать. Папенька преданиям верит, а их вон сколько в наших местах! Чуть ни про каждый камень на берегу, чуть ни про всякую гору аль ручей — да про всё!

Оно и вправду так. Будто сами густые леса, темные ущелья, скалы да туманные стремнины рождают легенды. Да вот, далеко ходить не надо — про мой утес аж целых два преданья рассказывают! Первое — будто именно под этой скалой запрятаны несметные сокровища Нибелунгов, а охраняют те сокровища хитрые карлики-лури. Потому и утес назван Лурлей. Уж не знаю… По мне, так все просто — «лур-лей», значит «сланцевая скала». Да хоть бы и лури жили под скалой! Я ведь не трогаю их, вход в подземные их сокровищницы не ищу, так значит, и им до меня дела никакого нет.

А есть еще другое поверье, из-за которого отец не хочет, чтоб ходила я на утес. Будто порою, в лунную ночь, появляется на самой вершине его прекрасная Лорелей. Кто она? То ли волшебница, фея, то ли ведьма. А может, просто несчастная дева. И садится она на камень… Я тоже люблю на нем устроиться, он всегда теплый и широкая впадинка, как гнездо. Так вот, садится Лорелей на камень, распускает длинные волосы и чешет их золотым гребнем, глядится при том в воды Рейна, как в зеркало. А волосы у нее тоже золотые, струятся бесконечным потоком, сияют в свете луны — глаз не оторвать. И начинает Лорелей петь. Уж не знаю, какой у нее голос — не слыхала ни разу я песен Лорелей, но говорят, что невыразимо прекрасный, волшебный.

Про голос-то я не знаю, а только скала наша необъяснимым свойством владеет. Тут эхо особенное, до странности отчетливое. Каждое слово, на скале прозвучавшее, разносится далеко-далеко по воде, а эхо раз за разом ясно выговаривает его.

Дальше говорит предание, что как появится на утесе Лорелей, тут и жди беды — опять кто-то разобьется и сгинет в водовороте. Для того, мол, и чарует она голосом и золотым сиянием волос. Никто не в силах сопротивляться чарам Лорелей. Как заслышит рыбак иль пловец пение, по-над Рейном плывущее, увидит на скале деву красоты небесной… в тот же миг забывает обо всем и уж не до весел ему. Вот тут и подхватывает лодку нежданная среди плавных рейнских вод стремнина — река в этом месте сужается и рвется вскачь, как закусивший удила жеребец. А как раз под утесом дно речное будто проваливается глубоко, оттого воду крутит жутким бучалом. Не дай Бог вблизи каменной стены оказаться — утянет под скалу, в глубину. А Лорелей, — говорит предание, — сюда-то и заманивает, в водоворот, к скале отвесной.

Рассказчик еще сообщит вам непременно, что утес как раз именем девы и прозван: «Лора-лей» — «Лора-на-горе». Не знаю-не знаю. Уж шестнадцать лет рядом со скалой этой живу, а девы призрачной ни разу не видала. И голоса ее не слышала. А если отец не любит и опасается утеса, зачем имя мне дал с ним схожее? Говорит, что красивое очень, в звучании его будто речная водица журчит… и не удержался, дочку единственную этим странным именем назвал…

А ко мне однажды, когда сидела наверху и глядела туда, где в дальней туманной дали проступали шпили соборов Бухараха, вдруг столь странные мысли пришли, что устыдилась я да прогнала их скорее. Подумалось мне тогда вот что. Если отец страшится утеса, так поименовав дочку именем его, может, откупиться мною хотел от того недоброго, что в утесе живет? Вроде бы в заклад рожденную дочь поставил?.. Ох, стыдно этак-то об родителе думать! Прочь, глупые мысли, прочь!

…Папеньке в тот день рыбацкое счастье полным ковшом удачу мерило! Мы с матушкой, едва завидев его на реке, уж заранее знали всегда, хорош улов или пусто, — на осадку лодки глядели. На сей раз борта только что воду не черпали — полна лодка живого серебра рассыпного.

Причалив к берегу, отец выбросил на траву двух здоровенных усачей.

— Дочка, унеси-ка их Якобу. Ихний постоялец каждый день к обеду запеченную рыбу требует.

Я завернула рыбин в сорванные лопухи, положила в холщовую котомку да и побежала в деревню.

Кто такой Якоб? Да вы что?! То ж повар с постоялого двора! Я его всю свою жизнь знаю. Коль доведется у нас бывать, заверните в харчевню при постоялом дворе, увидите, какой он повар чудесный и милый, к тому же. В карманах белого фартука, в плоской расписной жестянке, у него всякий раз находится что-то лакомое. То засахаренные ломтики фруктов в белых сладких кристалликах, то леденец на палочке, то маковый кренделек…

В деревне я бывать люблю, там столько радостей! Вот взять, к примеру, лавку булочника Томаса. Не знаю запаха чудеснее, чем запах горячего хлеба! Не надышишься! А у Томаса он особенный. Тут и сладкий аромат ванили, и тмина, и румяной поджаренной корочки… А какие пампушки печет его жена — во рту тают…

Напротив лавки булочника — цирюльня. Над дверями, подвешенные на цепи, раскачиваются большие ножницы из толстой жести. Цирюльник всякий раз в шутку зазывает меня к себе:

— Зайди, Лоре-Ли, дай хоть заплести твою косу! Я всю жизнь с гребешком да ножницами, сколько голов постриг-причесал, а таких волос, как у тебя, ни разу не видал. Шелк золотой, а не волосы. Не иначе отец тебе в крестные матери саму Лорелею звал, от нее подарок, видать!

— Да будет вам! — в шутку сержусь я. — Коль такое наговариваете, я и порога-то вашего не переступлю, не то что косу плести позволю! Выдумали тоже!

Цирюльник смеется. Он знает, что я только делаю вид, что сержусь.

А еще дальше видна галантерейная лавка фрау Рипль, в лавке торгует ее сын, толстячок Кристиан. За чисто промытым большим окном рулоны нарядной ткани распустились павлиньими хвостами, пестрой радугой переливаются атласные ленты, здесь же детские деревянные трещотки, глиняные петухи-копилки… ой, да чего там только нет!..

Люди в деревне добрые, приветливые. Всякий встречный скажет что-нибудь ласковое, спросит о здоровье матушки и отца. Я тут всех знаю, хоть деревня по берегу Рейна вольно растянулась, да новыми домами беспрерывно прирастает. Так что незнакомых, пришлых людей тоже достаточно встречается. А особенно вблизи харчевни да постоялого двора. Там каждый день чужаков полно — деревня-то на бойком месте стоит, с трех сторон к ней дороги стекаются, а с четвертой — Рейн, тоже дорога, только голубая. По правде сказать, постоялый-то двор я не очень жалую. Как раз из-за чужаков. Если доводится бывать там, то прохожу задней дверью, которой для разных хозяйственных нужд пользуются. А мне что? Лишь бы не через обеденный зал, полный любопытных глаз, нелепых цоканий и бесцеремонных слов. Больно нужны мне ихние восторги!

Но на этот раз я даже к задней двери через двор пробежать не успела, как сверху откуда-то голос:

— Хозяин, подите-ка сюда поскорее, это вы должны увидеть!

Я сразу-то не поняла, что обо мне речь, оглянулась даже: где, что глаза незнакомца углядели? Однако ничего примечательного поблизости не обнаружилось, и я поглядела вверх. Там в обрамлении раскрытого окна стояли двое, будто в раму вставленные. Один в белой шелковой рубашке с широкими длинными рукавами и без сюртука. Наклонившись вперед, он опирался ладонями на подоконник. Пышные кружева спадали, оставляя открытыми лишь кончики пальцев. Другой одет был попроще, в сюртук зеленоватого сукна, пестрый платок на шее повязан. И оба уставились на меня. Тут меня аж досада взяла! Нахмурилась я сердито, отвернулась и быстро ушла с их глаз.

И вы подумайте только — вышла я от Якоба, а этот, с кружевами, во дворе уж стоит! Думала, станет глупости какие-нибудь говорить, но нет, глазищами только прикипел, ровно. Ну, я сделала лицо ледяное, неприступное и мимо него перед самым его носом прошагала. Сама я только один разочек всего на него глянула. И удивилась. В окне-то лицо его, тенью укрытое, совсем молодым мне показалось. А вблизи… И чего тогда, спрашивается, как мальчишка вниз полетел смазливую девчонку разглядывать, коль уж не молод да жизнь повидал!

Вышла я из ворот постоялого двора и позабыла про этого чудака. И разве могла я подумать в ту минуту, что вскоре увижу его опять. Да не просто так, а что в лице этого мужчины явила мне судьба приближение таких перемен в жизни, которых я и вообразить не могла. Нет, не думала я ничего такого, не гадала.

Заявились они к нам перед вечером. Мы гостей, понятно, никаких не ждали, управлялись по хозяйству. Матушка к ужину стол накрывала, папенька в сарае, в коптильной печи вешал рыбин на крюки. Тут я увидала, как гуси наши к реке наладились. Будто медом им там намазано! Совсем не соображают своими головенками, что лишь выплывут на стремнину — и всё, поминай, как звали. Течением унесет так, что искать — только время терять. И вот когда я вприпрыжку бежала по травянистому берегу и издали выговаривала упреки старому гусаку Филиппу, слышала я глухой стук копыт, подумала еще, что кто-то проскакал мимо нашего дома. Да тут же и забыла об этом.

У реки я загляделась, как красиво разливается закат над водой. Да и гусей не торопилась гнать, больше для порядку помахивала ивовым прутиком, и они, лакомки, не обращая на меня внимания, деловито выискивали самые молодые, самые сочные травинки. Когда же наконец поднялись мы с ними из-под берега, увидала я двух лошадей у дома. Вот тебе на! Что за гости нежданные? И не екнуло глупое сердце в ту минуту, не остановило меня никакое предчувствие.

Руки ведь моей просить явились нежданные гости. Тот самый, с постоялого двора. Я вошла — все тотчас ко мне обернулись. Мне в глаза бросилось, что мама да папенька то ли растеряны, то ли испуганы. Оно и понятно — такие вельможные господа в наш домишко отродясь не заглядывали. От красотищи платья парадного глаза не отвесть! Не знаешь, на что и глядеть. Кружева на вороте и манжетах как пена белые да пышные. Перевязь сиянием драгоценных камней слепит. А меня будто и впрямь ослепило, не узнала в парадной одежде тех господ, с постоялого двора, когда в почтительном поклоне перед ними склонилась. И только подняв голову, разглядела, кто такие. Но тут важный гость заговорил со мной, и у меня вовсе голова кругом пошла. Говорит он мне:

— Приехал я твоей руки просить, красавица. Как увидел тебя, так и стоишь перед глазами. И сердца и разума лишился. Иди за меня. Почестями и золотом осыплю. В ласке, в любви жить будешь, что ни пожелаешь — все у тебя будет.


Тосковала Лоре-Ли в замке супруга, как птица, у которой всей свободы — от одной золоченной решетки до другой. Но догадывался ли барон Людвиг-Йоханнес фон Норберт о тоске, что свила гнездо в ее сердце?

За годы супружества Лоре-Ли очень переменилась. Она прилежно училась светским манерам и правилам поведения в обществе. И барон фон Норберт давно уже не опасался, что рыбацкая дочка поставит его в неловкое положение на званом обеде или светском приеме. Разумеется, он знал, что в свете, спесиво морща нос, осуждали его выбор. И барон фон Норберт не мог отказать себе в торжестве, когда видел, КАК все эти чванливые, высокородные господа смотрят на женщину, что принадлежит одному ему! И торжествовал, когда аристократки по крови не в силах были найти изъяна ни в поведении, ни во внешности Лоре-Ли, им оставалось только исходить желчью от зависти к красоте, юности, безупречности баронессы фон Норберт. И в тысячный раз, как в первый, Людвиг радовался своему выбору, и восхищался юной супругой.

Да, за четыре года Лоре-Ли внешне очень переменилась. Благодаря врожденной грации походка ее и каждый жест были столь безукоризненны, что ее манерам пытались подражать. Роскошные платья она носила с великолепным изяществом. И было бессмысленно задаваться вопросом, откуда это в простолюдинке? Столь же бессмысленно, как спрашивать, почему грациозной рождается лань, а слон неуклюж от рожденья. Ведь невозможно научиться столь безукоризненно нести головку, и никакие кремы не сделают кожу такой нежной и тонкой, будто она никогда не знала ни холодного секущего ветра, ни иссушающего солнца.

И при всем том… если б знал барон Людвиг-Йоханнес фон Норберт, как мало переменилась Лоре-Ли в душе! В душе оставалась она все той же рыбацкой дочерью. С годами лишь сильнее тосковала о Рейнском просторе, о вольной и своенравной реке. Мечтала посидеть на скале Лорелеи, скучала даже по сумраку мохнатых елей. Нестерпимо хотелось ей побежать по лужайке так, чтоб свистела трава, и ромашки били по коленям… Но здесь на чинных лужайках с ровно постриженной, «не настоящей» травой не росли ни ромашки, ни васильки-колокольчики… Только белели на куцых стебельках лупоглазые маргаритки, лежали на безликой траве истертыми монетами… А в цветниках и аллеях, в оранжереях и в зимних садах каких только диковинных растений не было — самых невиданных, из далеких стран привезенных… Но на всем лежала тень золотой решетки. Свободы, простора вольного — не было…

Тосковала Лоре-Ли по своему миру, ею самой созданному. В нем жили эльфы, гномы, феи… Она придумывала их, но в том ее мире выдумка была столь яркой, что Лоре-Ли почти знала: вон те ветки ивы скрывают домик феи. А вон там — только присмотрись хорошенько — на песчаной тропинке можно разглядеть следы от башмачков гномов… Они на толстой подошве, большие квадратные пряжки сияют ослепительно. С них спрыгивают солнечные зайчики и играют в пятнашки в кленовой листве!

А здесь… какие феи смогли бы пробраться в упругие, колючие, будто в плотный войлок сбитые кроны, если даже солнечные зайчики не в силах были проникнуть в них? Садовник с утра до вечера щелкает ножницами, выстригает из кустов и деревьев шары, пирамиды, конусы, чтобы барон фон Норберт мог гордиться своим «английским садом», где деревья и кусты имеют «правильный» вид — причудливых, но неестественных фигур, а весь сад, будто тетрадка прилежного ученика, расчерчен аллеями и дорожками на квадраты, круги… И плоскими огромными лужайками мог бахвалиться Людвиг-Йоханнес. Хозяин любил сам водить по усадьбе гостей. Иногда Лоре-Ли казалось, что он не удержится и приглашающим жестом укажет на супругу: «Теперь прошу взглянуть сюда, господа…»

Нет, юную свою красавицу-жену он без ума любил, это несомненно. Осыпал ее подарками, любое желание тот же час исполнял, как и обещал когда-то. Любое… а все ж не любое…

Как увез Людвиг ее из домишка рыбака, так больше Лоре-Ли и не была там ни разу. А уж как хотелось ей навестить матушку с отцом! Просилась хотя бы денек побыть в родительском доме!.. А барон отказал. Наотрез. Не ждала Лоре-Ли, что супруг окажется таким бессердечным. Получила как урок: она — собственность барона, и он считает себя вправе распоряжаться личной собственностью согласно своим желаниям.

Вот об этом и предупреждала матушка… Нет, не отговаривала. Наоборот, Лоре-Ли видела, как гордились они, что такой знатный, такой богатый человек просит руки их дочери. Соседи к ним переменились, снизу вверх глядеть стали, и это льстило, новое положение так нравилось вечным трудягам. И говорила мать: «Может быть, то удача твоя, дочка, счастье твое. Упустишь… второго раза не будет. А только и с другой стороны поглядеть надо… Это ведь как в иноземщину тебя отдать! Все не твое, другое, чужое… И каков он, барон-то? Разве сразу нрав разглядишь? Ой, сама думай, детонька, решай»… А что думать? Понимала Лоре-Ли, что одно ее слово сбросит их с неба на землю… Она всегда была хорошей дочерью. И выбрала, и решила. Так, как матушке и отцу мечталось.

Жалела ли потом об этом решении? Не жалела. Барон фон Норберт был добр с нею, неизменно терпелив и щедр. Но нет-нет, да проскальзывало, что Лоре-Ли для него более игрушка любимая, у которой одно назначение — забавлять того, кто владеет ею, ублажать всячески, а про свою волю забыть раз и навсегда. Не бывает вольности у игрушки. Вот это Лоре-Ли было больнее всего.

Когда дитя ждала, так надеялась, что придет в ее жизнь новое, радостное! Ведь матерью она будет настоящей, не игрушкой. Сынок Лоре-Ли был чисто ангел, сошедший с небес на землю. Ей дня не хватало, чтоб наглядеться, нарадоваться на него вволю. Кормилицу, нянек не любила, но так заведено у благородных, чтоб дитё с няньками да мамками росло. А Лоре-Ли хотела бы каждую минуту сама с ним быть. Сам барон так же в сыне души не чаял. Все любили маленького баронета… видать, слишком сильно любили… Позавидовал создатель… Двух лет не исполнилось дитю, заболел мальчик… Как ни бились доктора, не стало у Лоре-Ли любимого сыночка, единственной радости и утехи. До сих пор боль потери не ослабла, печет сердце каленым углем… Ах, припасть бы к матушкиным коленям, выплакать свое горе слезами горючими. Матушка как никто умела всегда утешить, слова найти… да просто по голове погладит теплой рукой своей, оно и легше уже… Но нет, и этого нельзя Лоре-Ли…


…В замке моего супруга почти всегда жили какие-то люди. Не припомню дня, чтоб к столу мы с супругом только вдвоем вышли. То кто-нибудь из многочисленных родственников барона находил прибежище за стенами замка; то пилигримы-богомольцы останавливались отдохнуть от дорог на месяц, другой; то старый товарищ просил оказать гостеприимство его отпрыску, проходившему обучение в нашей земле… Потому, когда однажды утром за столом рядом с бароном оказался незнакомый мне человек, я не удивилась и приняла это как должное. Супруг познакомил: «Дорогая, это мой друг, граф Кристиан фон Ольберинг. Мы служили в одном полку и, доложу я тебе, попадали в такие переделки!.. Граф и теперь на службе у прусского короля. Но сейчас он после ранения, получил отпуск от службы.

Оказалось, приехал граф ночью, без шуму, незаметно. Кристиан фон Ольберинг ничем для меня не выделялся среди прочих — чужой человек, о котором мне известно, по сути, одно только имя. Супруг мой был ревнив, я старалась не давать ему ни малейшего повода быть мною недовольным. По этой причине я почти не уделяла внимания появлявшимся в замке мужчинам. Вот и с графом Ольберинком была обходительна ровно настолько, что меньше уже было бы неприлично. Мы встречалась с ним только за столом. От меня как от радушной хозяйки требовалось лишь поприветствовать его с улыбкой, учтиво справиться о здоровье, да заботливо спросить, всем ли доволен гость. Все это формальности, не более. Его, судя по всему, такое положение вполне устраивало. Если он перемолвился со мной несколькими словами, так их было не больше, чем диктовали правила этикета. Мне этот гость нравился именно тем, что он не претендовал ни на какое внимание с моей стороны и не навязывал своего общества. По-моему, он едва замечал меня. Взгляд его касался меня лишь вскользь. Доведись нам встретиться вне стен замка, граф Кристиан, пожалуй, не узнал бы меня..

Время он проводил в обществе барона, часто бывал в библиотеке или лежал с книгой на лужайке в саду, или велел седлать жеребца и уезжал на долгую верховую прогулку.

В общем, граф Кристиан фон Ольберинг был замечательным гостем, и можно было лишь пожелать, чтоб подобными же были все другие, кто появлялся в замке. Разве что выглядел он несколько сумрачным. Как будто беспокойные мысли мешали ему безмятежно наслаждаться в здешнем покое и радушии старого друга. О чем они были, эти мысли, я, конечно, не знала. Но вот если бы не эта его сумрачность, он был бы совсем безликий. А так… становился мне чем-то близок из-за моей все более сильной тоски о родных и о годах беззаботной юности.

А в одну из ночей, уже будучи в постели, супруг вдруг увлекся воспоминаниями, рассказал, каким верным боевым товарищем был ему граф Ольберинг. Что делили они на двоих и последний кусок хлеба, и смертельные опасности. Барон даже поведал мне несколько случаев, произведших на меня большое впечатление. Людвиг рассказал, что они не раз спасали друг другу жизнь, и кто кому обязан до смертного одра, теперь уж не сочтешь. Увлеченно рассказывал барон Людвиг, что бывал граф отчаянно смел.

Из того разговора я поняла, что графа фон Ольберинг и моего супруга связывало многое в прошлом, и что они и теперь испытывают друг к другу самые теплые и крепкие дружеские чувства.

Когда я узнала такие подробности из жизни графа фон Ольберинг и о его личных, столь достойных качествах, это просто не могло не изменить что-то в моем отношении к нему. Внешне все обстояло как раньше, я старалась никак не показать, что переменилась к гостю. Но волей-неволей, даже когда я глядела на него вскользь, всё ж была пристальнее, внимательнее, ловила такие моменты, про какие прежде думать не думала… И тогда я вдруг сделала неожиданное открытие: граф Кристиан фон Ольберинг избегает дарить меня вниманием точно так же, как это делала я…

В той скуке и бездеятельности, когда ни руки, ни голова не были заняты, я не могла избавиться от навязчивых размышлений по поводу странного поведения графа Кристиана. «Неужто супруг мой сделал своему другу выговор за излишне пристальный интерес ко мне? — думала я. — Но никакого интереса не было! Разве я не заметила бы? Впрочем, ревнивцу причин не надобно… Ревность — порождение не ума, а безумия.» Мне стало неловко за супруга и стыдно. А напрасно. Ничего такого между мужчинами не произошло. А то, что случилось, никогда не могло бы прийти мне на ум.


В один из дней, гуляя по саду в значительном удалении от дома, я была застигнута проливным дождем и укрылась в гроте. Давно, в дни самых первых прогулок, когда барон непременно сопровождал меня, знакомя со своими владениями. Он привел меня к этому гроту и рассказал, что на его месте была просто скала на берегу озера. А он придумал устроить в скале пещеру, сам сделал эскизы для мастеров. Людвиг рассказывал об этом и показывал пещеру с таким азартом, что похож был на мальчика, смастерившего нечто своими руками, и теперь чрезвычайно тем горд.

Впрочем, этой рукотворной пещерой в саду и в самом деле не зазорно было гордиться. Мастера-каменотесы немало потрудились, и результат их труда был превосходен! Размерами пещера была невелика, а каменотесы столь искусно облицевали ее стены зеленым малахитом и яшмой, что едва ли можно было заподозрить, будто пещера и все, что внутри ее — творение человеческих рук. Гости, узнав сей факт, придирчиво разглядывали стены, а потом восхищались мастерством создателей. Зеленый камень всевозможных оттенков покрывал стены. Казалось, он совсем не обработан, а некоторые сколы, на удивление гладкие, обнажающие причудливую игру линий и цвета, казались абсолютно естественными. В действительности никаких случайных сколов не было. Наиболее эффектные грани камней были старательно отшлифованы, отчего каменные узоры проявлялись во всей красе.

Вся внутренняя отделка создавала в пещере удивительную игру цвета. К тому же на стенах играли отблески воды (вход был обращен в сторону озера), потому пещеру называли гротом.

Снаружи на скале, на крутых ее откосах были вырублены большие «карманы», наполнены землей и посажены сотни кустов плетущихся роз. Они увили скалу от подножия до вершины. Длинные ветки с крупными алыми и белыми цветами свешивались над входом. Их намеренно не обрезали, и они создавали удивительной красоты занавес, чуть покачивающийся от ветра.

Я любила там бывать. У одной из стен лежал огромный камень. Выемки в нем были устроены так, что на нем удобно было сидеть. Слегка шершавая поверхность его казалась приятно прохладной в жару, а в прохладные дни на нем всегда лежали мохнатая шкура и взбитые подушки — я ни разу не видела, кто их приносил. Этот камень напоминал мне тот, что лежал на утесе Лорелеи. Мне приятно было уединение. В гроте я оставалась наедине с собой и своими мыслями, здесь я была уверена, что никто не может видеть меня. Несколько раз, когда я гуляла по аллеям сада, я вдруг обнаруживала супруга, с улыбкой наблюдающего за мной из окна дома, или тихо сидящего на скамье поодаль. И хотя я не показывала вида, на самом деле мне не нравилось, когда за мной тайком наблюдают. А в гроте я была уверена, что укрыта ото всех случайных глаз.

Потому я нисколько не была огорчена, когда пришлось спрятаться от дождя в этом укромном месте.

Но шло время, а дождь все не кончался. Более того, сделалось неожиданно холодно. Я продрогла и начала раздумывать — бежать ли к дому и промокнуть до нитки, или оставаться зябнуть в сухом укрытии? Мне нечего было рассчитывать, что меня хватится супруг, отбывший после полудня в аббатство по церковным делам. Разве что слуги забеспокоятся, ведь наверняка время обеда миновало…

И все же, когда вдруг отшатнулись мокрые розовые плети, и в грот шагнула черная, мокро блестевшая фигура, я испугалась: уж слишком большой и странной она мне показалась. Но пришелец сбросил дождевую накидку, и я с облегчением увидела Кристиана фон Ольберинга. А он уже протягивал мне плащ с капюшоном, который принес под накидкой. Ох, с какой радостью я закуталась в подбитый мехом плащ, чувствуя, как меня охватывает спасительное тепло, которое сохранил для меня граф Кристиан.

— Как вы догадались искать меня здесь?! — спросила я, поблагодарив его от всего сердца.

— Я… — он вдруг запнулся и отвернулся, с излишней беспечностью обведя рукой пещеру: — Я видел, вы направились в эту часть сада, и надеялся, что успели укрыться здесь. Вы не вышли к обеду, и оказалось, что вас нет нигде в доме. Тогда я понял, что вы не вернулись с прогулки и ненастье застало вас в саду. Скажите, вы хотите подождать, пока прекратится дождь или позволите сопроводить вас в дом? Я на всякий случай взял с собой зонт.

Я подумала, что Людвиг будет очень недоволен, если я останусь здесь с фон Ольберингом… К тому же, мне отчего-то стала неприятна эта странная заминка при ответе на мой абсолютно невинный вопрос.

— Я предпочту прогулку под дождем, — улыбнулась я. — Должна признаться, что давно уже умираю с голоду.

— Сожалею, корзину с обедом я не догадался прихватить, — пошутил граф Кристиан. — Что ж, в таком случае — вперед, навстречу стихиям!

Он снова облачился в свою накидку и раскрыл надо мной большой черный зонт.

Как ни оберегал меня граф фон Ольберинг, туфли мои промокли насквозь, а подол платья тяжело лип к ногам. Когда мы оказались, наконец, в передней, ко мне сбежались слуги, горничные, заохали, будто случилось невесть что. Усадили, разули, принялись растирать полотенцами ноги!.. Мне стало смешно. Если бы они видели меня, промокшую до нитки, босую, когда я весело шлепала по лужам, управляясь по хозяйству! Или в осеннюю непогоду, под холодным дождем и ветром помогала отцу разгружать лодку. Да мало ли дождей на меня проливалось! Экая невидаль!

Я встала, отстранив суетившихся вокруг меня, закинула на руку заляпанный грязью подол платья, окликнула горничную и отправилась к себе.

Все же я основательно продрогла. Даже избавившись от мокрого платья и завернувшись в теплый халат, я никак не могла унять зябкую дрожь. Поколебавшись, чему отдать первенство: обеду или горячей ванне, я все же предпочла ванну и попросила горничную поскорее мне ее приготовить. Она сноровисто принялась за дело, что не мешало ей рассказывать, как перепугались все, не обнаружив меня в доме, даже про обед забыли, стол так и стоит накрытый к обеду.

— Так ступай и скажи, пусть меня не дожидаются! — распорядилась я. — Я нисколько не собираюсь торопиться и прекрасно пообедаю в одиночестве. Передай старшему повару, что я приказала немедленно подавать обед.

Ванная комната наполнилась клубами пара, я погрузилась в горячую воду, чувствуя, как кожа покрылась колючими мурашками. Прошло никак не менее часа, а то и больше, когда я снова была одета и причесана. О небольшом приключении напоминали разве что потемневшие волосы, — у меня не хватило терпения дождаться, чтобы горничная высушила их горячими полотенцами, уж очень хотелось есть!

Я совсем уж собралась распорядиться, чтобы обед принесли мне в комнату, но горничная опередила и сообщила, что в столовой меня ждет накрытый стол, а также граф Кристиан фон Ольберинг, не пожелавший оставлять меня в одиночестве. Несколько секунд я колебалась. Мне пришлась не по нраву излишняя забота графа, и вовсе не радовала перспектива провести с ним наедине час обеда. В то же время, у меня не было ни одной причины сказать себе: я не хочу с ним обедать, потому что мне не нравится в нем… Не было такой причины. Кроме одной: он мне нравился.


Итак, во всем замке мы остались двое голодных. Все домочадцы, обитатели замка и слуги давно отужинали и разошлись коротать часы позднего вечера кто за карточным столом, кто за неспешными разговорами в гостиной. Остатки ужина после них были тщательно убраны, и стол накрыт заново, теперь для двоих.

Он ждал меня, стоя у окна и глядя в сумрачный мокрый сад, обернулся на звук шагов. Что оставалось мне кроме как улыбкой поблагодарить его и пригласить к столу. Я была так голодна, что с большой охотой осталась бы вовсе без сотрапезника и без церемоний уплетала бы за обе щеки, не слишком заботясь о ножах и вилках. И кто просил его выказывать мне такое внимание и заботу?

«И не совестно? — укорила я сама себя. — Да ты все еще дрожжала бы в холодном гроте, не позаботься о тебе этот человек».

— Мне совестно, господин граф, — проговорила я с виноватой улыбкой. — Я заставила вас терпеть голод? Меня не предупредили, что вы ждете, иначе я была бы расторопней.

— Право, такой пустяк не должен вас занимать, — спокойно возразил он и отодвинул стул, предлагая мне сесть. — Лучше уймите МОЕ беспокойство и скажите, что не сочли мое своеволие непозволительно дерзким.

— О каком своеволии вы говорите?

— О том, что навязал вам свое общество, не имея на то позволения.

— Нет, я не вижу здесь особой дерзости, — сказала я, однако посчитала, что теплота в моем голосе будет лишней.

Ели мы молча, что меня устраивало более всего. Довольно было уж того, что сидели мы по сторонам стола напротив друг друга. И едва я поднимала глаза, как натыкалась взглядом на него. Но не могла же я сидеть, уткнувшись носом в тарелку! Несколько раз мои глаза встретились с его глазами. Мимолетно.

Наконец, подали дисерт. Медленно помешивая серебряной ложечкой в креманке, он едва пригубил малиновый мусс.

— Вы не любите сладкого, граф?

Он поднял отсутствующий взгляд, через секунду глаза его стали вопросительными:

— Простите, госпожа баронесса?

— Вы чем-то озабочены?

— Озабочен?.. — с некоторым наигранным удивлением переспросил он, и этот тон его должен был сказать: «Нисколько!». Но, одолев колебания, он с запинкой сказал: — Ддда… я озабочен… Я завтра рано утром покину замок…

— Ах, вот как. Господин барон не предупредил меня об этом. Но почему рано утром? Вы не хотите дождаться барона, чтобы попрощаться с ним?

— Нет, я не стану ждать его возвращения, я напишу Людвигу и объяснюсь, — проговорил он быстро, как о чем-то малозначительном.

— Погодите, — прервала я графа, — так господин барон не знает о ваших планах?

— Не знает. Но это ничего, я найду чем объяснить свой неожиданный отъезд. Как раз сегодня я получил письмо: как будто рука проведения вручила мне почтовый пакет в присутствии Людвига, незадолго до его отъезда. Таким образом, о содержании письма он не осведомлен, и я вполне могу сослаться на некое известие… Ну, скажем, что письмо послано шкиперем, чей парусник послан доставить меня домой как можно скорее, и теперь ждет в Майнце.

— А на самом деле… это не так? — нерешительно спросила я, недоумевая, зачем он говорит мне все это, и не понимая, какова же все-таки истинная причина его неожиданного намерения уехать.— Письмо не обеспокоило вас? Мне показалось, вы все же озабочены чем-то.

— Отнюдь не письмо тому причиной. Я думал о том, что через несколько минут вы закончите ужин, встанете из-за стола и уйдете, испытывая облегчение, не видя причины остаться коротать вечер со мной. И я никак не мог отыскать возможность вас остановить. — Он виновато развел руками: — Ваши глаза говорят сейчас именно то, чего я ждал, и чего очень не хотел увидеть: растерянность и беспокойство. Эти чувства породила мысль о Людвиге? Вы боитесь рассердить его.

— Господин граф, я не хочу говорить с вами на подобные темы! Вас ни коим образом не касаются мои отношения с мужем!

— Я полюбил вас.

Я фыркнула самым неприличным образом и резко поднялась из-за стола.

— Бога ради, не уходите! — выставил он раскрытую ладонь, как будто преграждал мне путь. — Поверьте мне, моя госпожа, я не ловелас, готовый волочиться за всякой юбкой. Моя супруга покинула меня четыре года назад вместе с нашим ребенком, которому не суждено было родиться. Я до сих пор тоскую о ней. Слов любви я не сказал после нее ни одной женщине. До сегодняшнего вечера.

— Я сочувствую вашему горю. Но желаю и требую прекратить этот разговор. Все что вы говорите, я вижу неуместным и бессмысленным. Не знаю, какой повод я дала, чтобы вы позволили себе забыться до такой степени!

Подняв надменно голову, я говорила резко, ничуть его не жалея. Я, в самом деле, чувствовала себя оскорбленной. Неужели он решил воспользоваться отсутствием моего супруга и на что-то рассчитывал?! Эта мысль приводила меня в бешенство, но одновременно не укладывалась в голове. Он не мог! Либо я глупа как гусыня и ничего не понимаю в людях.

Вот он стоит передо мной, взволнованный, с пятнами нервного румянца под густым загаром, и разве не вижу я в лице его отчаяние? Неужели все это атрибуты игры беспардонного волокиты?

— Не задерживайте меня! Я и минуты не хочу дольше оставаться с вами. Я ухожу и всем сердцем надеюсь, чтобы завтра вы будете сожалеть о собственном безумии и мучиться угрызениями совести.

Я повернулась к выходу из столовой, но он оказался стремительнее: несколько быстрых шагов — и он встал на моем пути. Теперь граф Кристиан фон Ольберинг был бледен, а голос, когда он заговорил, звучал глухо, но при этом достаточно твердо.

— Я не могу позволить вам уйти.

— Вот новости! Как, интересно, вы собираетесь «не позволить»? Вероятно, силой? Мне пора звать на помощь слуг?

— Не надо никого звать. У меня и в мыслях нет прибегнуть к силе. Я надеюсь воззвать к вашему разуму, потому что достаточно вас узнал.

Я скривила губы:

— К лести вы решили прибегнуть, а не к разуму.

— Клянусь, минуту назад я был намерен уберечь вас от посвещения в историю, которая потрясет и оскорбит вас. Но теперь вижу, что выбора мне не осталось. Пощадив вас, я приму на себя вину за чужую порочность, а этого я не хочу. Остаться в ваших глазах беспринципным сластолюбцем, теперь, когда сказал, что люблю вас?.. О, нет. Выше моих сил по собственной воле уронить в ваших глазах мое светлое чувство. Я не позволю испачкать его и каплей грязи.

Я стояла и холодно смотрела на него, одновременно поспешно решая задачу: прибегнул ли он хитрой уловке, ангажируя мое любопытство (неужели он и вправду так хорошо узнал меня и даже мои недостатки?) или, действительно, за словами его скрывалось некое происшествие, ускользнувшиее от моего внимания?

— Я расскажу вам, хотя более всего мне хочется оставить вас в неведении. Поверьте, я с вами не лукавлю. Еще и потому хочется мне избежать этого разговора, что после едва ли останется у меня шанс не быть изгнанным прочь с ваших глаз — с гневом, навсегда. Но с гневом вашим я смирюсь, я не могу смириться с презрением.

— Довольно. Переходите к сути дела, если вам действительно есть что сказать.

— Дайте собраться с мыслями… Я не был готов к такому повороту разговора… Всего минуту…

Странная неуверенность настолько не вязалась с героической натурой графа фон Ольберинг, что я, скорее, почла бы наигранной эту растеряность. Вероятно, оттого на губах моих родилась легкая насмешка. Граф Кристиан заметил ее и даже слабо улыбнулся, потом сказал:

— Прошу вас, не стойте так. Вы заставляте меня нервничать и опасаться, что в любую следующую минуту вздумаете уйти. Я подвину вам кресло сюда, к огню. Вам будет тепло и удобно. Госпожа баронесса, я самым смиренным образом прошу у вас обещание, что дадите мне возможность изложить обстоятельства дела. Пожалуйста, не останавливайте и не перебивайте. Сдержите свое негодование и гнев до тех пор, пока я не закончу. Ради Бога, поверьте, мне нелегко говорить с вами об этом, но коль начну, то должен сказать все. Если же вы станете обрывать меня, я не смогу… Вы обещаете выслушать меня?

— Могу лишь обещать, что постараюсь. Если сочту нужным.

Он виновато-укоризненно покачал головой, но ничего не сказал, молча подал мне руку, жестом еще раз предлагая перебраться в кресло.

Я сидела в пол-оборота к огню, передо мной была вся просторная столовая и граф Кристиан. Он прошел взад, вперед, потом остановился и, не глядя на меня, проговорил негромко:

— Сколько не оттягивай принятие горькой микстуры, с какого края не прилаживайся, слаще она не станет.

Взял за спинку деревянный стул, поставил ближе к камину, но поодаль от меня. Не сел, подошел к камину, оперся о мраморую полку. Глядя в огонь, медленно заговорил:

— Вы знаете, госпожа баронесса, Людвига и меня сблизила война. Этой даме как никому другому удается либо обратить людей в лютых врагов, либо связать самой крепкой дружбой. Даже спустя годы, когда жизнь развела нас, я знал — есть человек, который ради меня не пожалеет жизни. Он доказывал это на деле, и ни раз. Всё это можно сказать обо мне тоже. При этом мы не идеализируем друг друга. Возможно, некоторые мои привычки кажутся Людвигу малосимпатичными. Что касается недостатков Людвига, то я не упускал случая вышутить его склонность к бахвальству. Впрочем, не припомню, чтобы из-за этой его слабости у меня возникала настоящая злость или досада на Людвига. Да я и не считал это качество таким уж великим пороком. Человек гордится своей фамилией, предками, домом, чем-то еще… Преданной дружбе это не помеха. Я принимал со снисхождением, когда Людвигу хотелось доказать мне, что шпага его острее, а ружье лучше пристреляно и бьет точнее. Такое состязание было у нас своего рода игрой, в которой триумф то и дело переходил с одной стороны на другую… — Он повернулся ко мне, и как будто с досадой сказал: — Сейчас я вижу, что именно Людвиг питал наше невинное соперничество, отчего оно сделалось постоянным. — Граф отошел от огня и встал позади стула, что поставил для себя, оперся о его спинку руками. — Затем Людвиг ушел со службы, и после того мы почти не виделись. Но вот встретились, и я вижу, как мало он изменился. Он снова вспомнил нашу полу-шутливую затею. С упоением рассказывал мне о своих достижениях, спрашивал о моих и сопоставлял их. Я хорошо знаю Людвига. Я видел, он держит в рукаве очень важную карту, и ему нетерпится вытащить ее на свет, но одновременно что-то удерживает от этого предъявления. Наконец он раскрыл карты. Самым главным аргументом в его пользу оказались вы, госпожа баронесса. Этот аргумент отразить мне было нечем. Даже если бы супруга моя была жива, она не выдержала бы сопоставление с вами. Однако мне не достало ума смиренно принять явное и не дразнить Людвига. Я был пьян в тот вечер… А Людвиг так превозносил вашу красоту почитая ее своим главном достижением!.. Может быть, я почувствовал вину за то, что не отстаиваю с таким же жаром достоинства покойной супруги… Или за то, что при самой первой встрече с вами, госпожа баронесса, я сам подумал именно так: «Несравненная…»

Речь его потеряла плавность и стройность, сделась рваной, смятенной.

— Я держался своей позиции с упорством, которое сейчас могу назвать только глупостью, бессмысленной, стыдной затеей. Я припоминал Людвигу женщин из нашего с ним прошлого… — он порывисто встал и остановился перед окном, выходившем в сад. Стоял ко мне спиной и смотрел в стекло, покрытое дождевыми брызгами. Усмехнулся: — Людвиг даже начал злиться, что я не вижу очевидного: никто… НИКТО из них не стоит и кончика вашего мизинца.

Он обернулся ко мне и с какой-то неожиданной усталостью… опустошенностью…

— Простите меня, баронесса. Мне сейчас вдруг стала очевидна вздорность моего желания непременно лично поведать вам эту дурацкую историю. Простите, что задержал вас. Я лучше напишу вам нынче ночью, утром вам отдадут письмо. Сделаете с ним, что захотите.

— Тогда, как вы трусливо покинете замок?

Он вскинул голову и посмотрел удивленно. Мой ледяной тон остудил его. Я была в бешенстве. Никакого дела мне не было до разговоров за пьяными мужскими застольями! Какую цель преследовал этот Ольберинг? Чтобы я устроили сцену супругу, рассорилась с ним? Фиии, глупость какая! Будто бахвальство барона мною такая уж для меня неожиданность. Ну не хвастал он вслух при мне, так у него же на лице все написано!

Мне нисколько не было интересно слушать графа, наоборот, противно. И еще — я грустно хмыкнула про себя — я злилась и досадовала на графа Кристина за испытываемое сейчас разочарование. Вопреки моему сложившемуся мнению, он оказался мелочным и склочным. Ишь, какую греческую трагедию представляет из обычной сплетни! Мне захотелось его наказать — теперь он мне всё выложит! Какие еще, к шутам, письма?! Нет уж, я тебя сейчас и здесь к стенке припру, как делала, бывало, с дразнящимся мальчишкой.

— Коль начали — говорите, — потребовала я самым противным голосом, со всей спесивостью, какую только могла изобразить. — Теперь я не позволяю вам уйти. Итак, благородный господин, забудьте свою неуместную стеснительность, продолжайте. Что было бы в вашем ночном письме?

Он молчал и смотрел на меня, и я едва удержалась, чтоб не расхохотаться: как старательно изображал он любование тем, что видел! Представляю, каким в эту минуту было мое лицо, преисполненное негодованием, возмущением и спесью.

— Могу я попросить обойтись без столь многозначительных пауз? — подпустила я в свой голос язвительности.

— Мне осталось сказать немного… — будто извеняясь, проговорил он. — Людвиг был всерьез раздражен моим упрямством и нежеланием видеть очевидное, а именно то, что ему, барону Людвигу-Йоханнесу фон Норберт, принадлежит женщина красоты умопомрачительной, и едва ли сыщется другая, способная эту красоту затмить. Всё это он высказал мне еще раз, тоном категорическим и сердитым, а затем потребовал, чтобы я шел за ним. В тот вечер Людвиг приказал подать вино из очень старой коллекции. Оно оказалось крепче, чем можно было ожидать, и, признаться, мы выпили больше, чем следовало. Идти мне никуда не хотелось, но Людвиг настаивал. Я тащился за ним, брюзжа и недоумевая, какого лешего понадобилось ему в саду, да еще в самой его глубине. Правда, на свежем воздухе голова моя прояснилась. Я даже смог понять, какая волшебная ночь окружала нас. В саду заливались соловьи, струилось необычайно тонкое, незнакомое благоухание ночных цветов. Луна светила так ярко, что деревья отбрасывали тени, как днем. Была ночь полнолуния.

Сердце у меня екнуло. Граф Ольберинг коротко взглянул на меня. Уж не знаю, какое у меня сделалось лицо, когда я силилась удержать прежнее выражение-маску, а она неудержимо спадала, как рассыпается соженный лист бумаги. «Нет… этого не может быть…» — пыталась я отринуть догадку. Но граф Ольберинг не позволил мне спрятаться от того, что стало уже очевидно для меня.

— Вы, госпожа баронесса, тоже знаете, та ночь была чудо как хороша.

Кровь бросилась мне в лицо и тут же отхлынула. Я почувствовала, как жар сменяется холодной маской, стягивающей кожу.

— Как вы посмели?.. — онемевший язык едва подчинялся мне.

— Я не знал, куда и зачем меня ведут, а потом… потом ничего не стало… ни мыслей, ни угрызений совести… ничего…

Когда он выследил меня, мой супруг? Я была уверена, что он ни о чем даже не подозревает. Я покидала свою спальню, когда он уходил к себе. Как же радовал меня установленный у благородных порядок — муж и жена спят порознь. Одарив жаркими ласками, барон покидал меня, и еще немного выждав, я…

Нет, ничего предосудительного, на мой взгляд, я не делала. Я просто купалась в первую ночь полнолуния. Меня научила этому галантерейщица фрау Рипль. Тогда она еще была здорова и сама торговала в лавке, это уж потом ее заменил сын, когда у доброй фрау Рипль случился удар. Матушка послала меня однажды в лавку по какой-то надобности. А галантерейщица, отпуская товар, возьми да и скажи: «Лоре-Ли да у тебя кожа светится!» День тогда выдался сумрачный, к слову сказать, и в лавке было темновато. Ничего у меня не светилось, как я не приглядывалась к себе. А она засмеялась и спрашивает: «Признайся, маленькая красотка, купаешься в Рейне при полной луне?» И рассказала, что если купаться полнолуние, когда Луна загадочную особую силу над всем земным обретает, то лунный свет как бы прилипает к коже. Она ни то чтоб светиться начинает, но содержит в себя этот свет и волшебной красотой наполняется. Люди смотрят и очаровываются. Как будто невидимое сияние не глазами видят, а как-то по-другому чувствуют.

Я хмыкнула и не поверила фрау Рипль. А через несколько дней, сидя на утесе, задумалась: «Почему бы ее словам не быть правдой? Солнышко же оставляет свой след на коже! За лето кожа на лице и руках аж бронзовой становится! Так почему луна не может оставить „загара“?» В общем, слова фрау Рипль запали в меня и крепко там обосновались. Дождавшись ночи, когда на небо выкатится круглая луна, я улизнула из дома на берег Рейна. И мне понравилось! А кожа в капельках воды, в самом деле, так и переливалась, искрилась под луной.

С тех пор я с нетерпением ждала полнолуний. Матушка и ругала, и уговаривала оставить эту затею, и скрывала ее от батюшки. Боялась она, увидит кто эти ночные купания, да припишут мне колдовство. Я ластилась к ней и клялась быть осторожной.

В замке я скучала без этих волшебных лунных ночей, с полнолунием приходило неясное томление, тоска. Тянуло к маленькому пруду в глубине сада. Первое время я не решалась, очень уж все чужое вокруг меня было. А потом обжилась, привыкла, и появилась в моей жизни маленькая тайная радость. Я тщательно соблюдала все предосторожности… И вот теперь слова графа Кристиана как громом поразили меня. Мой супруг знал, следил, да еще и дружка привел — показать…

Я встала.

— Вы закончили, господин граф?

— Прошу прощения — еще только одно. С той ночи… С той минуты переменилась моя жизнь. Чувство, которое я к вам испытываю — не влюбленность, не страсть, а глубокая и мучительная любовь. Желаю ли я обладать вами? Вовсе не это желание ставлю я превыше всего. Вероятно, вы не поверите, как страстно я желаю быть с вами рядом всю жизнь. Стать крепостной стеной и сберегать покой райского сада, где будет обитать райская птица — вы, Лоре-Ли. Позволить себе умереть, лишь когда пресечется ваш путь. Всю жизнь, день и ночь оберегать от всего, что способно хоть в малом навредить вам. Как страдаю я оттого, что своим супругом вы называете другого, который не дорожит вами в той степени, как это дОлжно быть…

Он умолк, и в тут же секунду я, не произнося ни слова, решительно направилась к выходу.

— Прощайте, баронесса, — уже в дверях догнали меня тихие слова.

Я остановилась, затем резко обернулась и бросила:

— Нет. Вы не уедете. Я вам запрещаю!

В голове у меня были не мысли, там устроила чехарду свора сумасшедших курзнечиков. Я тщетно пыталась ухватить хотя бы одного из них. Некая мысль мелькнула в какой-то момент откровений графа, и в следующий миг исчезла, затерялась в лихорадке мыслей и чувств, холода и жара, обрушившихся на меня. Мне надо было ее вспомнить, потому что в ней было нечто важное. Именно под смутным впечатлением важности утерянной мысли и ее тесной связи с графом, я — неожиданно для себя самой — не позволила ему покинуть замок.

Теперь, в своей спальне, я пыталась и никак не могла вспомнить: зачем он мне? Мысли ускользали, и я пыталась ухватить хотя бы одну, чтобы в мутном и стремительном хаосе клочков и обрывков зацепиться за что-то простое и определенное.

И вдруг оно встало передо мной и мгновенно осадило всю муть. Простое, определенное слово «Майнц», произнесенное графом фон Ольберинг. В ту минуту, как оно прозвучало, я испытала секундную радость оттого, что Майнц — город на берегу моего доброго Рейна. Больше я ничего не успела подумать и сама эта мысль отошла, оттесненная другими, исчезла, оставив только ощущение: «это важно»!

Теперь наоборот, мысль об этом сделалась центральной, вокруг нее завертелись все прочие вместе с воспоминаниями о доме, о родителях и тоской по ним. Что получается? Родовое поместье графа Кристиана либо расположено на берегу Рейна, либо вблизи него… Мой Рейн, «королевская дорога», река, добрая кормилица, которая порой была и коварна, и неласкова, и порой я называла ее убийцей, теперь же была мне самым желанным приютом, утешением страждущего сердца…

Размышления мои приняли такой оборот, о котором я и не помыслила бы еще час назад. Рассказ графа о том, как вдрызг пьяный барон повел такого же пьяного приятеля подглядывать за купающейся супругой, что-то во мне переменил. Сказать, что я была оскорблена, унижена — ничего не сказать. Но одновременно во мне всколыхнулась бешеная волна своеволия и независимости. Столько лет я была примерной послушной супругой, ни в чем не перечила моему господину. Я, вольнолюбивая и свободная, заставила себя смириться с красивой клеткой, я даже научилась в ней петь, дабы радовать своего хозяина… А для чего? Что я для него? Человек со страдающей душой? Да он даже не хочет допустить, что у меня могут быть собственные желания! Похоже, душа моя представляется барону чем-то вроде сердца механической птички с ключиком для завода…

Я готова была скрипеть зубам, едва вспоминала слова графа Кристиана, но не уронила ни слезинки. Наверное, слезы досуха выжигала, спекала внутри обида, нанесенная мне бароном. Нет, слезы не подступали к горлу, не блестели в глазах. Это вчера я могла находить утешение в слезах. Сегодня я переменилась, и я приняла решение о том, что сделаю утром.

Ночь прошла быстро. Часы, заполненые хлопотами, пролетают незаметно. Не было еще и шести, когда я позвонила и приказала горничной разбудить графа Кристиана и сказать, что я жду его у себя через четверть часа, пусть не мешкает.

Он пришел даже раньше. «Неужели так торопился исполнить мою просьбу?» — подумала я и окинула его придирчивым взглядом. По виду графа никак нельзя было сказать, что его только что подняли с постели. Он как будто вовсе не ложился.

— Господин граф, не позднее чем через час я уезжаю навестить моих родных. Вы едете со мной в качестве сопровождающего. Ступайте и, не мешкая, готовьтесь к отъезду, скоро нас позовут к завтраку.

Он проговорил в замешательстве:

— Барону не понравится…

— Я не спрашиваю вашего мнения по этому поводу, — прервала я графа Кристиана. — Если собираетесь отказать мне в сопровождении, то я не принимаю ваш отказ.

— Я и не думал…

— В таком случае, займитесь делом. У вас не много времени.

Граф фон Ольберинг вышел, не промолвив больше ни слова, а я приказала закладывать карету для меня и седлать коня для графа.

Я не взяла с собой никого из слуг. Один только кучер сидел на облучке и правил каретой. Он доставит нас в Майнц, и более мы не будем нуждаться в его услугах, я отправлю его домой. Дальше путь наш проляжет по Рейну, путешествовать по реке гораздо спокойнее и безопаснее, чем по дорогам. Богатая карета, сопровождаемая всего одним всадником, порождает грешные мысли в умах «мирных» обывателей.

Я смотрела в окно кареты на аккуратные дома фермеров, ярко зеленеющие обочины. Пыльная, залитая горячим солнцем дорога неожиданно ныряла в лесной сумрак, стлалась под густыми плотными кронами. Граф Ольберинг то скакал позади кареты, то рядом, но затевать со мной разговоры не пытался. Нынче он вел себя очень сдержанно.

Одну ночь нам пришлось провести на постоялом дворе, а на другой день еще до полудня мы въехали в Майнц. Скоро глазам открылся Рейнский простор. Я предоставила графу Кристиану позаботиться о судне, договариваться о стоимости аренды и о прочих житейских мелочах. Должна признаться, что без зазрения совести эксплуатировала графа Кристиана, переложив на него абсолютно все дорожные заботы. Себе я оставила удовольствие от долгого пути, которым самозабвенно наслаждалась после нескольких лет жизни в замке барона. К тому же, меня не оставляла радость предвкушения встречи с родителями, с подругами и с прочими людьми, знакомыми мне с детства. Сердце мое пело, когда я представляла, как увижу родные места, поднимусь на утес Лорелеи, сяду на камень и стану любоваться раскинувшимся передо мной простором.

Граф Кристиан нисколько не мешал мне предаваться этим радостным мечтам. К моему удовольствию он не считал, что должен развлекать меня в пути. Да надо сказать, мы проводили очень мало времени в обществе друг друга, хоть и путешествовали вдвоем. Барон фон Норберт ни за что не поверил бы, вздумай я сказать ему подобное. Но так и было. Сухопутную часть пути я проделала в карете, а граф верхом. Даже когда конь его скакал так близко, что я могла бы рукой до него дотронуться, граф не пытался заговорить со мной, и уж вовсе не возвращался к теме разговора, который затеял в столовой замка в ненастный день, как будто разговор тот улетучился из его памяти. На постоялом дворе сразу после ужина он отправился в свою комнату. Ах нет же, не так! Он заглянул ко мне. Убедился, что покои предоставили мне по чину, комната чистая, удобная и безопасная. Он даже запор внимательно осмотрел и велел непременно запереть двери сразу, как он уйдет.

Обязанностями, которые я возложила на него, не спрося согласия, он ничуть не тяготился. Наоборот, кажется, охотно предавался хлопотам об устройстве нашего дорожного быта. По отношению ко мне граф Ольберинг вел себя с подчеркнутой почтительностью и скромностью. Ни то что слова дерзкого, даже откровенного взгляда я ни разу не встретила.

Таким вот образом, легко и без каких-либо происшествий мы добрались до моего родного городка. На пристани граф Ольберинг нанял извозчика и скоро передал меня в объятия родителей. Неожиданный визит привел их в состояние ошеломительной радости. Но одновременно и в смятение. Они смотрели на меня даже с каким-то испугом, как будто, признавая дочь в богато одетой госпоже баронессе, опасались, поведу ли я себя как их дочь, или роскошная дама стыдится небогатой родни? Присутствие рядом со мной важного господина никак не способствовало возвращению уверенности к моим бедным родителям. Я даже ревниво тревожилась, что в таком состоянии они покажутся графу Кристиану смешными и глуповатыми. Однако, вопреки моим опасениям, он вел себя очень уважительно, нисколько не чванился и не кичился, и охотно принял приглашение отца отобедать в нашем доме. Позже, когда он уехал, матушка поделилась со мной впечатлением, которое гость на них произвел: «Какой славный человек, этот господин граф!» А отец ходил таким гордецом, даже в росте как будто прибавил! Уж так лестно ему было, какой важной госпожой стала его дочь, и что такой благородный господин оказался как бы в услужении у его дочери, к тому же, при высоте своего положения граф держался наравне с ним, простым рейнским рыбаком.

Уехал граф Ольберинг в тот же день, сразу как отобедал с нами. Проводить его до коновязи подтолкнул меня выразительный взгляд матушки. Едва мы вышли, граф Кристиан обернулся, заговорил: «Вы можете и далее располагать мной, если все еще во мне нуждаетесь». Я ответила, что миссию свою он исполнил и в дальнейших его услугах я не нуждаюсь.

— Кто будет сопровождать вас назад, в замок?

— Мне кажется, в ближайшее время барон захочет лично засвидетельствовать свое почтение моим родителям, — беспечно ответила я.

— Боюсь, вы не даете себе отчета, что играете с огнем, — помедлив, как будто нехотя проговорил граф Кристиан. — Сдается мне, вы недостаточно хорошо знаете барона.

— Я ведь уже сказала вам однажды, вас ни коим образом не могут касаться мои отношения с супругом. Я просила вас только лишь о сопровождении, вы с этим хорошо справились. Теперь вы претендуете еще и на роль наперстницы?

Некоторое время граф стоял и смотрел на меня. Я в его глаза не заглядывала, потому не знаю, о чем говорил его безмолвный взгляд. Уже поднявшись в седло, граф Кристиан неожиданно сказал, глядя на меня сверху вниз:

— Упрямый ребеной, вот кто вы сейчас. Жаль, что в эту минуту вы не способны внять моим словам, потому бессмысленно что-либо говорить. Я с тяжелым сердцем оставляю вас. Прощайте.

Граф Кристиан фон Ольберинг, наконец, уехал, но все же успел напоследок омрачить мою радость, напомнив о предстоящем объяснении с бароном. И еще мне отчего-то стало его жаль. В эти дни, что он был рядом, я всякую минуту была настороже. Я как бы заранее обдавала его холодом, потому как уверена была — он снова затеет говорить о своих чувствах ко мне. Непременно затеет, прежде чем уехать! И вот он уехал, не прибавив более ни слова к тому, что было сказано им в тот вечер. Надо же, как я ошиблась в человеке! Его сдержанность вызывала уважение. Да, сдержанность. Ведь любая женщина способна разглядеть и понять, какие чувства испытывает к ней мужчина, даже если он тщательно их скрывает. А вот то, как он распорядится своим чувством, этого, выходит, предугадать не дано. Граф Кристиан не пошел у него не поводу, не воспользовался столь располагающим к тому моментом — несколькими днями путешествия вдвоем. А я ведь опасалась, что мое спонтанное решение он воспримет как поощрение действовать. Потому была с ним холодна и высокомерна. Ну что ж, граф оказался более порядочным человеком, чем я ожидала. Оказывается, некоторые свои ошибки так приятно сознавать. Вероятно, передо мной прошел пример крепкой мужской дружбы, которая не позволила графу Кристиану «возжелать жену ближнего своего».

Итак, несколько дней я прожила родительском доме, обласканная родительской любовью, окруженная ежечасной заботой, как в былые годы. Я почувствовала себя прежней, беспечной и счастливой. Нет, лгу, что беспечной. Во мне по-прежнему вскипала волна негодования, едва я вспоминала тот ненастный вечер. Другое дело, что я запрещала себе об этом думать, тот же час прогоняла воспоминания. Однако далеко от меня они не отходили, отбрасывали черную тень на мою душу. И мне приходилось жить в этой тени. Может быть это помешало мне стать совсем прежней.

Я примерила свои старые платья и обнаружила, что прошедшие годы внешне очень мало изменили меня. Платья пришлись настолько впору, будто я только вчера их носила. Я, было, подумала их и надевать вместо того, что привезла с собой. Но почему-то не смогла. Что-то во мне переменилось все-таки. Я придумала себе оправдание, что матушка и отец не одобрят моих старых простеньких и коротких, едва до щиколотки, платьиц. Они с удовольствием и восхищением смотрели на мои наряды, хотя я выбрала самые простые, без затей. А с каким детским ликованием перебирали и разглядывали они мои подарки! В ту бессонную ночь я перетрясла все свои гардеробы, заглянула в каждый ящик комода, в каждую тумбочку, провела ревизию каждой полочки в моей туалетной комнате в поисках чего бы то ни было, что сгодится для подарка. Ничего особенного я не привезла, но матушку и соседок приводила в восторг любая безделица.

А потом за мной приехал супруг. Он не упрекал и не бранил меня за своеволие. Барон был подчеркнуто сдержан, до такой степени, что он него веяло зимней стужей. И в тот же день мы отправились в обратный путь.

Он терпел до самого замка и только дома обрушил на меня лавину упреков в бездушии, безрассудности, вздорности. Барон выговаривал мне за то, что заставила его волноваться, мучаться догадками и предположениями о причинах столь странного поступка. За всем этим стояло одно: как смела я сделать что-то вопреки его желанию?!.

Странно, но меня не трогали упреки супруга и не вызывали ни малейшего желания объясниться с ним, прояснить ситуацию. Нисколько! Он гневался и упрекал, а я убеждалась, что сердце мое не стучит чаще обычного, словам его я внимаю спокойно и равнодушно. Душа моя сделалась вольной, как птица, в чьей клетке вдруг рухнули стены. Так и я. Ничья чужая воля не сковывала больше моей свободы. Я распоряжалась ею сама. Несколько дней, прожитых вне стен замка, вернули мне меня саму. А перед самым отъездом еще кое-что приключилось, отчего разгорелось в душе моей адово пекло, и сгинула в нем окончательно кроткая и разумная супруга барона фон Норберт.

Дело в том, что спросила меня матушка несмело о том, о чем хотела она, видать, с первого дня спросить. И только совсем незадолго до моего отъезда спросила, получала ли я письмо от нее? Так я лишь теперь узнала, что около двух лет назад отец сильно простудился и был очень болен. Матушка так боялась, что он живет последние дни, что написала мне и в письме отчаянно звала приехать проститься с отцом и подарить ему последнюю в жизни радость.

Поняв, что письмо до меня не дошло, матушка взволновалась и стала успокаивать, что и хорошо, и очень кстати письмо потерялось, ведь батюшка жив-здоров, так к чему было зря полошить меня? Она боялась, что я прямо сейчас пойду требовать от супруга объяснений. Нет, не пошла я задавать лишние вопросы. Ответы у меня и так были. Я не сомневалась, что никто другой, как барон собственноручно швырнул матушкино письмо в камин. И ведь именно в то время мне как никогда прежде захотелось навестить родителей, — видно сердце чуяло и вещало недоброе. Я тогда несколько раз подступала к супругу с просьбой, чтобы отпустил меня на несколько дней в родной дом. И то, как он мне тогда отвечал, теперь представилось мне в ином свете — я поняла, он подозревал, что каким-то непонятным образом содержание письма стало мне известно.

Волнение матушки я утихомирила, поохала, посетовала, что разбойники на дорогах не гнушаются и почтовыми каретами… Об этом она вроде бы думать перестала, вот уж ее больше заботит, что так скоро я покидаю их, а когда опять свидимся, кто знает… Запечалилась матушка, захотела сама прибрать мне волосы, бережно чесала гребнем, да приговаривала: «Золото, чисто золото течет!»

— Как похорошела ты, Лоре-Ли, какой красавицей стала… Знаешь ли, в городке-то о тебе одной говорят с самого дня твоего приезда. Мол, в жизни не видали подобной красоты. Только не надо бы столько одной… Зачем быть всегда навиду, как окно в ночи… Никогда ведь не знаешь, кого оно приманит, толи доброго человека, толи лиходея. Боюсь я за тебя, Лоре-Ли. Будь осторожна, прошу тебя.

Чтоб милую матушку в такой скорби не оставлять, я перед ней супруга своего белей белого выставляла. Говорила, что есть кому от невзгод меня защитить, за ним я, как за стеной нерушимой.

— Сама же говоришь, миленькая моя, что я похорошела. А коль плохо бы мне жилось, расцвела бы я? Подумай сама! Не смотри, что супруг мой хмур сейчас. Видать правду говорил, что дня одного без меня не может. Оттого и смотрит обиженно. Да ведь это не значит ничего, милая матушка, всё хорошо, ты уж мне поверь.

Говорила я так маменьке, печаль ее заговаривала, а у самой душа горела, мыслями безрадостными как ядом горьким переполнялась.

Однако за время пока длился обратный путь, всё в душе моей перегорело и выгорело. К супругу я сдалалась так равнодушна и холодна, что поступки его боле не возмущали меня, исчезло всякое желание уличать и обвинять, требовать ответа.

И даже без прежнего возмущения думала я о том, что рассказал мне граф Кристиан фон Ольберинг. Я поняла, начни я упрекать барона в низком поступке, когда вдвоем с приятелем он подглядывал за мной, он ведь не поймет, что нанес тем самым оскорбление мне, что поступок его мерзкий и бесчестный. Нет, не поймет. Я собственность его. Ну захотелось ему полюбоваться купающейся супругой — что с того? Ну позвал приятеля за компанию — экая беда! Ведь смотрят они вместе живописные полотна с дамами, на коих и нитки нет, любуются, обсуждают мастерство художника и достоинства натурщицы. Так почему на живую натуру любоваться нельзя? Вот таким представлялся мне ход мыслей супруга, и я знала, что угадываю его верно. Если б я сейчас начала упрекать его, сердиться и дуться, он, возможно, даже повинился бы. А почему нет, если такая малость вздорную жену утихомирит?! Куда как удобна она, когда терпима да покорна! А вина?.. Полноте, какая вина?! Тут даже предмета разговора нет!

Вот так побеседовала я сама с собой, «выслушала» обе стороны и уверилась, что от скандала лучше мне не станет. Потому, когда вернулись мы домой, и барон, войдя в мою комнату, потребовал-таки объясниться, я скорее расхохотаться готова была, чем возмутиться. Это О Н от МЕНЯ объяснений ждет??! Но не расхохоталась я, а коротко и скушно пояснила: граф Ольберинг уведомил меня о немедленном отъезде по личным причинам, и едва я узнала, что путь его будет проходить по Рейну мимо родных моих мест, не стала бороться с желанием повидаться с родителями.

— Дорогой мой супруг, разве я ошибалась, когда думала, что графу фон Ольберинг вы верите как себе самому? Если кому-то и вручили бы жизнь и честь своей жены, то прежде всех это был бы граф Кристиан, разве не так?

— Граф Кристиан?!! Граф Кристиан?!! — взревел супруг. — Вы сделались так близки за время путешествия, что уже не обременяетесь титулованием?

— Не кричите так, любезный мой супруг, — посоветовала я барону. — У меня голова разболелась от ваших криков. И я хочу, наконец, принять ванну. Не пойму, для чего было так спешить? Я ни разу как следует не помылась! От вас пахнет как от конюха, а от меня — если вы захотите меня ударить — поднимется туча пыли.

Барон так полыхнул глазами, что я не сомневалась, последняя моя фраза остановила его руку мысленно уже занесенную надо мной. Вознамерился дать урок строптивой жене? Мне почти хотелось, чтобы он попытался это сделать.

Следующие дни были примечательны завидным упрямством барона доказать мне, что я все еще прежняя Лоре-Ли и нежеланием видеть очевидное: ее больше нет. Он не мог понять, что со мной случилось. Его фантазий хватало лишь на непоколебимую уверенность в моей супружеской измене. А я теперь была так равнодушна к нему, что меня нисколько не трогало, что он думает и какими подозрениями мучается. Такое мое поведение выбивало почву у него из-под ног. Он то пытался говорить со мной спокойно и терпеливо, пытаясь что понять и в чем-то разобраться. Но скоро приходил в бешенство, швырял о стены и об пол разные предметы и немало перебил хрупких вещей. Однако надо отдать ему должное, меня он и пальцем не тронул. Уж не знаю, что останавливало его.

Мне скоро надоели эти бесчисленные сцены и я стала мечтать, чтобы, как бывало прежде, нашлись бы какие-то важные дела, требующие отъезда барона из замка. Дел таких, как нарочно, не возникало… Однако не зря молвят мудрые: будьте осмотрительны в своих желаниях — вдруг они исполнятся! Вот и мое желание хоть ненадолго остаться без Людовика и отдохнуть от него душой, исполнилось самым неожиданным и прискорбным образом.

…Я была в саду. Иногда в его укромных уголках мне удавалось ненадолго найти желанное уединение. Стоял прекрасный погожий день. Я скинула туфли и медленно шла через поляну, погружая босые ноги в траву и наслаждалась прохладными прикосновениями. Птицы, скрытые в густой листве, заливались так самозабвенно и громко, что я не расслышала скрипа гравия на садовой дорожки. Троих незнакомых людей увидела неожиданно, когда они были уже в десятке шагов от меня, трое мужчин: два стражника и монах-доминиканец. Мне в тот момент даже в голову не пришло, что эти трое имеют какое-либо отношение ко мне. Я уже собралась приветливо с ними поздороваться и спросить, не ищут ли они здесь барона фон Норберт? Но я не успела и рта раскрыть, как трое подошли ко мне, и доминиканец предложил следовать за ними.

— Я только надену туфли, — сказала я, немного удивившись, и повернулась, было, отойти. Но в эту минуту почувствовала на локте горячую руку, доминиканец негромкими, спокойными словами остановил меня и попросил теперь же идти, куда мне скажут. Скоро мы вышли из сада через заднюю калитку, и я, наконец-то, забеспокоилась, увидав, что там ждет карета. Почему ждет? Такое впечатление я получила оттого, что едва завидев нас, возница, стоявшийся рядом с лошадьми, торопливо занял свое место. Испуганная, но в то же время будто зачарованная тихим голосом, я оказалась в карете, рядом сел монах-доминиканец и задернул плотные шторы. Я спросила, что значит всё происходящее и попросила дать объяснения. Мой спутник посоветовал мне набраться терпения и не беспокоиться. Сказал, что не уполномочен давать какие-либо объяснения, он лишь доставляет меня туда, где всё разъяснят.

— Скажите, хотя бы, не случилось ли какой беды с моим супругом? — взмолилась я.

Монах странно взглянул на меня и сказал:

— С бароном всё в порядке.

Я умолкла и предалась беспокойным мыслям. Видел ли кто-нибудь, как меня увозят? — думала я и очень надеялась, что свидетели были, что в эти минуты барон уже всё знает и принимает необходимые меры… Но нет… Зачем я себя обманываю? Никого там не было, у задней калитки. Никто не заметил моего исчезновения.

Я так погрузилась в свои мысли, что когда карета остановилась, я не могла сказать, долгим или коротким был путь. Осматриваясь, я холодела от догадки, все более овладевающей мной. Мы стояли во дворе, обнесенном таким высоким забором, что двор казался каменным колодцем. Деревянные, окованные железом ворота, через которые мы въехали, были уже крепко заперты и что там, за забором, никак нельзя было увидеть. Слева от меня забор утыкался в стену дома. Дом был в три этажа, но выглядел приземистым и мрачным. В стене его были окна — узкие щели, к тому же забранные толстыми решетками.

Сердце мое колотилось, но я пыталась успокоить себя, что в тюремном дворе я оказалась не в качестве обвиняемой, а, может быть, сведетельницей некоего события…

Тут в стене открылась маленькая калитка, и во двор втолкнули пять женщин. Вид их заставил меня похолодеть. На каждой был железный ошейник, тяжелая цепь от ошейника впереди идущей тянулась к той, что следовала за ней, к кандалам на ее запястьях. Так последовательно все были закованы в одну связку. Женщины едва держались на ногах. Вернее, ноги, покрытые ссадинами, кровью и пылью, совсем их не держали. Несчастные рухнули на булыжники двора, как только им позволили остановиться. Скованные запястья были изранены железом. От ошейников они, вероятно, пытались защитить кожу шейными платками, и платки эти были в пятнах крови. Их жестокие страдания заставляли мое сердце больно сжиматься, и не только от жалости к ним, но еще и оттого, что здесь, в тюремном дворе, они ни у кого больше не вызывали сострадания.

В это время из здания тюрьмы появился человек. Окинув взглядом меня и тех несчастных, он коротко распорядился: «В подвал, на допрос!»

Один из стражников повернулся ко мне, но тут послышался спокойный голос:

— Его Преосвященство оставил указания о баронессе фон Норберт. По возвращении Его Преосвященство намерен лично допросить арестованную.

«Арестованную?!» Ноги мои ослабели, в глазах все поплыло, я покачнулась. За что?! За что?! В ушах стоял звон, я больше ничего не слышала. Способность мыслить более-менее ясно вернулась ко мне на узкой каменной лестнице, по которой я шла вниз. Обернувшись, я увидела, что монах-доминиканец стоит вверху, у начала лестницы.

— Бога ради, почему я здесь?! В чем моя вина? — крикнула я, голос мой дрожал.

Он молчал, а стражники потянули меня вниз.

— Умоляю…

— В комиссию по искоренению ведьмовства поступило заявление от барона Людвига-Йоханнеса фон Норберт. Уповайте на Бога и справедливый суд, — холодно сказал доминиканец и жестом велел идти.

Не знаю, как я шла. Мне казалось, что я превратилась в каменную статую. Сознанием мое раздвоилось. «Нет, нет, — уверяла я себя, почти подтрунивая над своим беспочвенным страхом. — Ничего этого нет! Надо только ущипнуть себя и увериться, что всё только сон! Что за жуткий сон?!»

Одновременно я сознавала, что меня ведут коридором с высоким сводом, а по обеим его сторонам стоят железные клетки. Часть их пуста, но во многих я видела женщин. Старухи, женщины в расцвете лет, юные девушки и совсем девочки… Я отчаянно хотела перестать их видеть, но оцепенение не давало отвернуться. Я не могла оторвать глаз от молоденькой девушки, чья голова была острижена наголо. От девочки лет семи, прильнувшей к женщине, очевидно то были мать и дочь. На женщине только белая нижняя рубаха. В другой клетке несчастная лежала на полу, и вид ее был невыносим. Она лежала на кресте. Раскинутые руки за запястья были прикованы к горизонтальной перекладине, а к вертикальной ее притягивали две круглые скобы за шею и за талию. Таким образом она была приведена в абсолютно беспомощное состояние. Ее бледное лицо искажало страдание, и все же оно было необычайно красиво. Платье из тяжелого синего бархата, испятнанное темным, говорило о роскоши.

Меня заперли в самом конце. Кроме охапки соломы на каменном полу и железного кольца в стене в ней не было ничего. Я осталась одна со своим страхом и бешеным голопом мыслей. Епископ! Он намерен лично заняться мной… Я знала этого человека. Я его боялась всегда, и в первую встречу с ним, и в каждую из последующих. Чем от меня пугал, я бы затруднилась объяснить. Его Преосвященство был умен и считался отличным собеседником. Я не видела его ни раздраженным, ни сердитым. Всегда ровный голос, но не бесстрастный. Негромкий, что заставляло окружающих прислушиваться к нему. Его мнение ценили… может быть потому, что тоже боялись его? У него были холодные, цепкие глаза, встречаться с ними мне было неприятно. И во власти этого человека я окажусь…

Уповать на Бога и справедливый суд? Я страстно хочу верить в эти слова! Я верю! Верю! Суд инквизиции вершит многотрудное дело. Как ни скрывают ведьмы свои черные помыслы, суд все равно умеет разглядеть их. В городке нашем как-то говорили о ведьме, которая ненароком выдала себя. Она проходила мимо дома пивовара, и увидала кошку, лежащую на подоконнике. Не утерпела и погладила. Хорошо, пивовар спохватился, увидал, что все его сусло в тот день прокисло. Ведьму схватили, на допросах она признавалась, какие козни творила. Но я-то ни в чем не невиновна! Что увидит в моей душе цепкий взгляд епископа? Я знаю, вины на мне нет, но почему так трепещет сердце в предчувствии встречи с Его Преосвященством?! Не сочтет ли епископ это знаком моей вины? О, как редко суд выносит вердикт «Невиновна!» Пугающе редко…

Я мучилась страхом и не знала… о, то был еще не страх! Я поняла это, когда долгий мучительный крик подбросил меня с соломенной подстилки, где я чуть только забылась, швырнул на середину моего клетки. Сначала я обмерла, вся заледенев от этого безумного крика боли, потом зажимала уши, обхватывала голову руками, сама кричала и колотила в стены и решетки…

С этой минуты я больше не знала покоя. Женщин уводили на допросы одну за другой. Уводили недалеко, допросная комната находилась где-то поблизости. По крайней мере, стоны, то мучительные и долгие, то жалобные, сменяющиеся нечеловеческим визгом и плачем… все это лишь чуть приглушалось каменными стенами. Слышать это было невыносимо. На какое-то время возникала пауза, но облегчения она не приносила. Сейчас же я, холодея, думала: «Сейчас будет следующая… Кто???» И я мучительно боялась услышать шаги, приближающиеся к моему углу. Выждав время и поняв, что мучительное ожидание сбылось не у меня, я падала, обессиленная жутким напряжением.

От бесконечного непроходящего страха начал мутиться рассудок. Мне вдруг пришло в голову, что я уже была на допросе, и принялась лихорадочно оглядывать себя в поиске источников мучительной боли, которую я испытывала. Лишь убедившись, что цела и невредима, я поняла, что страдаю не от своей боли, от чужой, а мой допрос все еще впереди. Я забилась в угол, зажала уши ладонями и дрожала всем телом. В конце концов такое состояние настолько истощило меня психически, что я лишилась сознания.

Очнулась я в тишине. Открыла глаза и обнаружила, что нахожусь не в клетке, а в узком, как щель, застенке. Скудный дневной свет шел из-под потолка сквозь отверстие шириной в дюйм или два. Кто перенес меня сюда, я не знала, не помнила. Неожиданно я испугалась, что оглохла — такой странной казалась тишина после криков, от которых разрывалось мое сердце и голова. Я прижала ладони к ушам и сообразила, что ведь прекрасно слышу шорох платья, шелест соломы.

На полу рядом стояла кружка, накрытая ломтем хлеба. От слабости и усталости голода я не чувствовала. Но все же съела всё до крошки и выпила воду, думая о том, что эти перемены в моем положении свидетельствуют, вероятно, что епископ вернулся. Значит, скоро я встану пред ним. Мысль об этом не вызвала особого страха. Я так устала от ожидания, что хотела его окончания.

Я легла и стала молиться, от слабости впадая в сонное оцепенение и опять просыпаясь с молитвой на устах. Глаза мои притягивала полоска света под потолком. Она заметно тускнела, потом и вовсе исчезла, слилась с чернотой, в которую погрузилось мое каменное узилище. Я лежала и слушала шорохи, звуки, проникающие снаружи. И благодарила Бога, что прежние крики сюда не доносятся. «Может быть, допросы прекратились?» — недоверчиво гадала я. За мной никто не приходил.

Полоска света гасла еще дважды — я находилась в тюрьме, по меньшей мере, уже три дня. Одни раз в день мне приносили воду и хлеб. Стражник, которой делал это, оказался не злым. От него я узнала, что епископ все еще не вернулся. Но он не знал, кто распорядился заменить мне клетку на застенок.

Время шло. Я не знала за собой вины, а со мной обращались как с преступницей. Моя уверенность таяла с каждым часом. Пребывание в полутьме, скудная пища, страх и ожидание грядущего — я ведь знала теперь, чему подвергают здесь подозреваемых в колдовстве… Не удавалось мне среди этих лишений нати хоть малую опору для себя и укрепиться если не телом, то духом. Мысли о подлости барона приводили в отчаяние, мысли о бедных моих родителях приводили в отчаяние, мысли о суровости епископа так же приводили в отчаяние… На кого же надеяться мне, от кого ждать помощи?.. Только от Бога…

…На исходе четвертого дня меня поставили пред лицами судий. Сознавая, что эти минуты решают всю мою жизнь, я собралась с силами, стараясь держать себя достойно и твердо помнить о своей невиновности.

За длинным столом сидели трое: Его Преосвященство и два монаха в черных рясах. Позади меня стояли два стражника. Поодаль за маленьким столом сидел человек, готовый писать протокол допроса.

Заговорил со мной один из монахов. Спросил мое имя. С той же будничностью в голосе спросил, состою ли я в каких-либо отношениях с дьяволом. Я гневно отвергла подобную связь и твердо заявила, что невиновна. Монах склонил голову, как будто вполне удовлетворенный ответом. Но тут же вопросительно заговорил опять:

— Нам известно, что дьявол клеймит обращенных, дабы скрепить их обещания служить и повиноваться ему, а также отмечая их принадлежность к своему учению. Он метит своих приспешников, проводя по их телу когтем или раскаленным железом. Все ведьмы и колдуны имеют на своем теле, по крайней мере, один след дьявольского клейма. Теперь скажи нам, есть ли твоем теле родинка, бородавка, пятно или шрам?

— Нет! — ответила я, успев подумать о том, как же можно руководствоваться такой приметой в решении столь важного дела?! Да у самих моих судий наверняка найдется на теле добрый десяток родинок! Но у меня, вправду, не было ни одной. Матушка ни раз об этом говорила любовно: какая чистая кожа у тебя, Лоре-Ли, ни пятнышка! — Нет у меня никаких меток!

И тут я впервый раз услышала голос епископа, как всегда, негромкий и спокойный.

— Разденьте донага, — приказал он стражникам.

В первую секунду я не поняла, что он приказал. Или не захотела поверить. Как?! Как смеют они?! Я с негодованием отшатнулась от протянутых ко мне рук.

— Как вы смеете?!

— Не противься, Лоре-Ли. Это обычная практика. Или ты думаешь, ведьма охотно признается в наличии у нее метки? Нет, к сожалению, никогда. Хотя мы всегда даем возможность вовремя раскаяться и проявить желание к сотрудничеству с судом инквизиции. Ты отрицаешь, и мы хотим убедиться, что ты честна с нами. Не мешай нам выполнять то, что совершаем мы по долгу.

Кусая губы, я позволила расстегнуть все крючки и застежки, и стояла в ворохе одежды, упавшей к моим ногам. Как трудно сохранять достоинство, стоя голой перед пятью мужчинами! Епископ и двое монахов встали из-за стола, подошли и стали рассматривать меня. Поднимали руки и волосы, смотрели подмышки, шею, везде… Щеки мои пылали и я едва стояла на ногах, будто оглушенная.

— Можешь одеться, — едва расслышала я голос Его Преосвященства и неловко потянула на себя рубашку.

— Погодите! — поднял руку один из монахов. — Неужели вы забыли, что дьявол способен оставлять невидимые знаки на своих приверженцах? Если у обвиняемой не удалось найти подозрительного пятна, это еще не доказательство ее чистоты. Необходимо продолжить поиск и применить серебряные иглы.

Кажется, я пошатнулась. В меня будут втыкать иголки? Почему?! Я невиновна!

— На этом допрос закончим. Я устал, — услышала я слова епископа, он отвернулся и пошел от меня.

— Ваше Преосвященство, — собрав всю волю, обратилась я к нему, — я невиновна!..

Неожиданно голос мой прозвучал так слабо, что я подумала, епископ меня не услышит. Но он поднял руку и, не оборачиваясь, сказал:

— Я буду рад придти к такому выводу. Довольно на сегодня.

Очутившись снова в своем каземате, я рухнула на солому. Только теперь я обнаружила, что допрос отнял последние силы.

Следующий день тянулся бесконечно, я ждала, что вот-вот поведут на допрос, и устала гнать прочь мысли о том, что мне сегодня предстоит. Страх оказался необычайно хорошим пособником воображению, и это было невыносимо. Я нашла только один способ заставить их утихнуть — обрывать фантазия, едва они начинали разыгрываться, и пытаться думать о чем-то другом, молиться. Ненадолго усилий моих хватало, но мысли об одном и том же подкрадывались даже в забытьи.

За мной так и не пришли.

Утром, когда я очнулась от тяжелого сна и открыла глаза, я увидела епископа. Он сидел напротив и смотрел меня. Я неловко заторопилась сесть, недоумевая, как ничего не услышала: ни отпираемой двери, ни шагов, табурет внесли и поставили, а я спала беспробудным сном.

— Ваше Преосвященство… простите, я не слышала, как вы вошли… Надо идти на допрос?..

Долгую минуту он молчал и смотрел. Что он хотел узнать, пронзая меня остым, как ледяные иглы, взглядом? Наконец, епископ сказал:

— Нет. Здесь еда. Ешь, — он указал рукой, и я увидела поднос на полу, рядом. На подносе стоял глиняный кувшин, кружка и миска, накрытая холщовым лоскутом. Слюна наполнила рот, я сглотнула.

— Ешь сейчас, я подожду.

Под салфеткой оказался кусок мяса и хлеб, а в кувшине красное вино. Как раз то, что необходимо мне для восстановления сил!

Ела я с удовольствием, нисколько не смущаясь присутствием Его Преосвященства. Хотя надо признаться, вино немало поспособствовало моей уверенности. В голове зашумело чуть ни от первого глотка — голод и слабость благодатная почва для хмельного пития. И только наевшись досыта, я подумала, что сегодняшняя еда не идет ни в какое сравнение с той, что получала я раньше. Откуда такая щедрость? Что она значит? Чтобы не гадать, я так и спросила епископа: не последний ли это завтрак в моей жизни?

— Сегодня тебе предстоит услышать решение суда.

— Ваше Преосвященство… — у меня пропал голос. Я сглотнула и опять сказала: — Ваше Преосвященство уже знает, каким будет решение?

— Справедливым.

Я прерывисто вздохнула и смиренно опустила голову.

— Ты должна сказать мне сейчас, есть ли человек, который может свидетельствовать в твою пользу? Назови имя человека, в котором ты не сомневаешься, за ним будет послано.

Некоторое время я размышляла, не поднимая головы, потом заговорила:

— Еще несколько дней назад я первым назвала бы своего супруга.

— Кто был бы вторым?

— Я буду просить Бога о затупничестве, больше мне никто не нужен.

Епископ кивнул в знак того, что принимает мои слова, и я осталась одна.

Обратив лицо к голубой полоске неба, я страстно молилась. Небо в это утро было слишком ярким. Слепящий свет вливался в мои глаза, затоплял их, переполнял и вытекал слезами. А может быть не таким уж ослепительным было то утро, просто глаза мои отвыкли от света и слезились. Плакать я не хотела, не хотела встать перед судьями с жалким лицом. Я невиновна. И если епископ уверен, что суд инквизиции будет справедливым, я не должна испытывать сомнений и страха. Вот только знать бы, одинаково ли мы понимаем справедливость судий? Чтобы успокоиться, я села, закутала в подол платья босые ноги и закрыла глаза.

Я думала обо всем хорошем, что было в моей жизни. Ведь было, и даже много. Годы до замужества — разве ведала я тогда, что такое горе? Я жила так, как хотела. У меня был мой любимый утес со сказками, необъятный простор, и я легко воображала, что парю над ним подобно птице. Я была всеми любима, везде меня встречали добрым словом, угощением. Злого слова я ввек не слыхала ни от кого. Да и потом, в замужестве. Ведь не все дня были черным цветом измазаны. И сынок у меня был, сколько радости подарил… Что потом печали досыта напилась… Так у меня ли одной дитё помирало? Я вздохнула тяжело… — нет, это печально. Про это не надо. Я заторопилась переметнуться мыслями на что угодно, только чтоб о другом думать… это оказался граф Кристиан фон Ольберинг. Я вздохнула. Пусть. О нем у меня светлые мысли. Их не омрачало даже сознание, что именно визит графа Кристиана в замок стал началом перемен в моей жизни. Если б он не приехал, все шло бы своим чередом. Однако не было у меня обиды на него. Несколько дней, часов, что я прожила с ним рядом, переменили наши отношения. Забота, участие, внимание… и безошибочно угаданная женским чутьем, его сдержанная, скрытая любовь в основе всего, что касалось меня. И несмотря ни на что, этот мужчина не позволил себе даже намека на какую-либо вольность по отношению к жене своего друга.

Сейчас я позволила себе подумать о Кристиане, и думала о нем с благодарностью.

Загремел засов, двери открылись, и я не сразу поняла, почему стражник стоит и странно смотрит на меня. Потом спохватилась — я улыбалась. Уж наверняка нечасто он видел улыбку на лице у тех, кто готовился предстать перед святой инквизицией.

Суд проходил в городской ратуше, меня везли туда в закрытой черной карете.

Пятеро судий за длинным столом. В центре Его Преосвященство епископ. Сидящего по правую руку от него я тоже знала, это был отец-настоятель монастыря Святого Иосифа. В моей «прошлой жизни» Людвиг однажды представил нас после пасхальной службы в соборе. Другие были мне не знакомы. Лица двоих почти скрывались в тени черных капюшонов, третий, вероятно, представлял городскую власть. У него было худое, нездоровое лицо и время от времени он вдруг болезненно морщился.

За моей спиной ступеньками поднимались скамьи, заполненые людьми. Я стояла между судьями и любопытствующими, пришедшими на суд ради развлечения.

Когда один из судий назвал имя барона Людвига-Йоханнеса фон Норберта, мой супруг вышел откуда-то из-за моей спины, встал в стороне. Ему задавали вопросы, он отвечал. Барон был неспокоен, нервничал. Я не верила своим ушам. Он что, вправду считает, будто я навела на него чары, при помощи колдовства завладела его сердцем? А если лжет… как он может, глядя им в глаза?! Не боится?..

Он рассказывал про мои купания, про какие-то магические ритуалы, которые я, якобы исполняла в ночи полнолуния. Возмущенная бесстыдной ложью, я хотела крикнуть об этом, чтоб судьи знали… но епископ строго поднял руку, приказывая мне молчать. «А если судьи верят ему? — тревожные вопросы подступили ко мне, внушая неуверенность, отнимая волю. — Вдруг поверят? Чье слово весомее в их глазах — слово владельного барона, отважно сражавшегося в армии короля или безвестной дочери рейнского рыбака, вдруг сделавшейся баронессой? Каким таким чудесным образом удалось ей подняться из грязи в князи?»

Больше всего вопросов задавал тот человек болезненного вида. Он слушал о коварстве девицы, искушенной в колдовских делах, при этом разглядывал меня и выражение его лица мне очень не нравилось. Суд верит барону, все более осознавала я, и смятение вползало в мое сердце. Я уже почти не слушала, какой клеветой оплетает меня барон Норберт, словно паук заворачивает в липкую паутину. Я подняла голову и встретила взгляд Его Преосвященства. Не отводя глаз, я смотрела на него. Если ты такой проницательный, если ты считаешь, что способен рассудить по справедливости, так смотри же мне прямо в душу! Смотри!

Барон фон Норберт умолк, обстоятельно ответив на очередной вопрос, и епископ неожиданно обратился ко мне. Он для чего-то заговорил о том, что, по-моему, сейчас не имело никакого значения. Скоро я поняла, что ошибалась в этом.

— Лоре-Ли, — сказал Его Преосвященство, — сегодня утром я просил тебя назвать имя человека, который мог бы защитить тебя перед судом. Повтори сейчас, что ты ответила мне?

— Я сказала… — я потерла лоб, собираясь с мыслями. То, что было утром, происходило, казалось, уже очень давно. — Я сказала Вашему Преосвященству, что… спроси вы меня об этом несколько дней назад, я назвала бы своего супруга.

— Верно, ты сказала, что первым своим защитником назвала бы супруга. Тогда я попросил назвать второго. И ты ответила, что о затупничестве будешь просить Бога, и больше тебе никто не нужен.

Я кивнула:

— Да. Так я сказала.

— Теперь я жду прямого и правдивого ответа: почему ты не захотела позвать никого в свою защиту? Ты способна сказать чистую правду?

Я опустила глаза, но тут же опять подняла голову. Так вы, Ваше Преосвященство способны видеть насквозь? Ну что ж… кажется, терять мне нечего.

— Я могла назвать людей, которые меня хорошо знают и никогда не поверят лживым наветам. Меня остановила мысль… Если суд обвинит меня в колдовстве, мои защитники превратятся в моих сообщиков. Их тут же схватят, как пособников колдуньи. Потому я никого не назвала. Я виновата, что уступила минуте слабости…

— Ты раскаиваешься, что поступила именно так? — прозвучал голос из-под капюшона.

Ох, как трудно ответить на него… Я собралась с силами и сказала:

— Нет.

Епископ положил руки на стол, сцепил пальцы.

— Но разве не ты говорила сейчас о МИНУТЕ слабости? — продолжал монах.

Сказать мне было нечего, от взгляда епископа по спине моей побежали мурашки, и я не чувствовала ног, заледеневших на каменном полу.

— Я отвечу вместо тебя, — негромко проговорил Его Преосвященство. — Нет, Лоре-Ли, речь идет не о минуте слабости, а о твоем сомнении в справедливости суда. Оно не делает тебе чести, — он поднял руку и сделал пальцами какой-то знак. — Довожу до сведения суда, что здесь присутствуют люди, готовые свидетельствовать в пользу женщины, обвиненной бароном фон Норберт в тяжком преступлении, и желающие это обвинение опровергнуть.

Я слышала за спиной громкие шорохи от движения людей, скрип скамей, шум открываемой двери… звук шагов… и возглас барона:

— Кристиан?!

Я обернулась. Он шел впереди — граф Кристиан. Прямо ко мне. Еще кто-то рассаживался на скамьях. Я скользнула по ним глазами, но не узнала, занятая мыслью о графе фон Ольберинг, и опять стала смотреть на графа Кристиана. Откуда он?! Почему?!

— Не бойтесь, Лоре-Ли, — сказал он негромко, — все будет хорошо. Мы не дадим вас в обиду.

Только теперь я обернулась и посмотрела — кто «мы»? Кто пришел вместе с ним? Боже, какие родные лица я увидела! Якоб! Повар Якоб с постоялого двора! Мне показалась, что сейчас он вытянет из кармана свою жестянку с леденцами. И цирюльник Томас, насмешник, шутник! Я так и не позволила ему причесать мои волосы. А вот уж кого не ожидала — галантерейщик Рипль! Робкий, неуклюжий толстячок! Неужели эти трое, зная, в чем меня обвиняют, решились приехать и опровергнуть обвинение? Радоваться мне или плакать?

Я порывисто обернулась к графу Кристиану.

— Я не виновна!

— Я знаю, ничего не бойтесь.

— Что ты делаешь… Как посмел?! — услышали мы оба возмущеный возглас Людовига.

Но тут повелительно прозвучал голос епископа, прервав барона:

— Приведите к присяге нового свидетеля! Теперь я должен кое-что пояснить судьям. Граф Кристиан фон Ольберинг прибыл в наш город вчера на рассвете и как есть, в дорожной пыли, явился требовать аудиенции по делу, не терпящему — по его словам — отлагательств. Ранний визитер был так напорист, что меня подняли с постели. Оказалось, речь идет о даме, заключенной в городскую тюрьму по доносу о колдовстве. Граф фон Ольберинг, давний друг барона фон Норберта, — указал епископ, — требовал немедленного ее освобождения из-под стражи. Он был настойчив, даже самоуверен и дерзок. Наконец, внял моим словам, что только суд может вынести вердикт о виновности или невиновности упомянутой дамы. И вот граф Кристиан фон Ольберинг перед вами, готовый предоставить неизвестные нам свидетельства. Говорите, господин граф.

— Благодарю, Ваше Преосвященство. Как уже было сказано Его Преосвященством, с бароном фон Норберт мы давние друзья, вместе воевали и ни раз приходили друг другу на помощь в минуту смертельной опасности. Однако в последние годы мы встречались нечасто, хотя Людовиг постоянно звал меня приехать. Особенно настойчивыми стали приглашения после его женитьбы. Он писал, что очень хочет познакомить меня с супругой, повторяя: «ты просто обязан познакомиться с ангелом, обитающем теперь в моем замке». Но обстоятельства службы не всегда позволяют свободно распоряжаться собой. И вот около месяца назад я смог располагать достаточным временем — у меня случился длительный отпуск для восстановления здоровья после ранения — и я приехал повидать своего друга. Скоро понял, что он, действительно, необычайно горд супругой, и находит большое удовольствие в том, чтобы превозносить как ее красоту, так и ангельский характер. Он не уставал рассказывать о ее послушании, кротости, разумности и скромности.

Дальше он сказал, что, зная, как неистово ревнив барон, он старательно сводил наши отношения к вежливому обмену приветствиями.

— Меня огорчала мысль, что я даю баронессе повод увидеть во мне высокомерного зазнайку, не признающего ее равной себе из-за разницы происхождения. И все же я предпочел очернить себя в глазах этой женщины, нежели навлечь на нее несправедливые упреки ревнивого супруга. Однако боюсь, именно моя «бесчувственность» стала причиной неожиданного поступка барона. Людвиг хоть и ревнив чрезвычайно, одновременно жаждал снова и снова получать свидетельства того, что красота его супруги неотразима, устоять перед ней невозможно. И вот он видит, что я не сражен ею, как такое может быть?

— Кристиан, я требую прекратить! — гневно выкрикнул Людвиг. — Господа судьи, зачем вы слушаете измышления человека, который завидовал мне с первого дня?!

— Господин барон, призываю вас быть сдержаннее и уважать суд, — остановил его отец-настоятель. — Суд руководствуется отнюдь не желаниями участников процесса, и в оценке истинности их свидетельств так же руководствуется иными мотивами.

— Что касается вас, господин граф, — обратился другой судья к графу Кристиану, — суд не интересуют домыслы о психических подтекстах поступков, суд интересуют сами поступки. Потому в показаниях своих держитесь канвы событий, а всё прочее — словесные виньетки, оставьте их для салонов.

Граф Кристиан кивнул:

— Я как раз собирался сказать о поступке, к которому побудила барона фон Норберта гордыня.

Меня бросило в жар, когда я поняла, что граф Кристиан намерен говорить о происшествии в ночь полнолуния. Людвиг, вероятно, так же догадался о чем пойдет речь, с его стороны прозвучал возмущенный возглас, но на графа это не произвело никакого впечатления. Он говорил, а я умирала от стыда, что эта история стала достоянием множества людей, что присутствующие разнесут ее по городу. Что в эту минуту они сидят и взглядами раздевают меня донага, воображая, как выглядела я в ту ночь.

— …Я забыл обо всем, я не любовался, а всем существом своим впитывал безупречную красоту, представшую моим глазам. Я мог бы молиться в ту минуту… нет, не на земную женщину, а на совершеннейшее творение Господа нашего, восхищаясь и превознося Творца. — Граф Кристиан перевел дыхание, через паузу продолжал более спокойным, сдержанным тоном: — Разумеется, я был покорен этой женщиной. И отнюдь не магия либо колдовство тому причиной, а божественный промысел — Господь создал гений красоты и чистоты, внушающий чувство любви просто взглядом, жестом, голосом, прикосновением.

Кристиан умолк, и все ждали. Он вздохнул:

— Баронесса фон Норберт не узнала о нашем бесчестном поступке. Мне же с той ночи стало невыносимо находиться с нею под одной крышей, думать каждую минуту о ней, и, оказавшись рядом, заботиться лишь о том, чтоб ни малейшим знаком не выдать мое безмерное чувство преклонения перед нею. Если кто-то из мужчин, здесь присутствующих, скажет, что осуждает чувство, вспыхнувшее в моем сердце и не поддающееся рациональному уму, я назову его лицемером, будучи полностью уверенным в своей правоте. Я решил уехать, когда борьба с самим собой сделалась невыносимой. В тот день барона не было в замке, и рано утром, не дожидаясь его, я намерен был уехать. Но перед тем как расстаться с госпожой баронессой навсегда — а я не собирался встречаться с ней и питать чувство, не имеющее право быть — я допустил слабость, единственную, да, единственную. Я рассказал баронессе всё и просил у нее прощения.

— И ты называл себя моим другом?! Лицемер!

Отец-настоятель постучал ладонью по столу, призывая Людвига к порядку. Тот скрипнул зубами и замолчал, но глаза его сверкали таким адским пламенем, что, казалось, могли испепелить графа Кристиана.

— Разумеется, баронесса была потрясена и оскорблена. Я не знаю, о чем были ее мысли в ночь после нашего разговора, но утром она попросила, чтобы я сопровождал ее к родителям, поскольку это не нарушает моих планов: мой путь домой будет лежать по Рейну, а родители баронессы фон Норберт живут как раз на его берегу. Я доставил мою попутчицу в родительский дом, а Людвиг получил повод считать, что совместный путь непозволительно сблизил меня и его супругу. Это не так. Могу присягнуть, что даже пяти минут мы не провели наедине друг с другом. Вокруг нас были люди — кучер барона Норберта, владелец судна, хозяева постоялых дворов и прислуга. Предвидя развитие событий, я заботился, чтобы свидельств можно было найти достаточно. Оставляя баронессу в родительском доме, я так же беспокоился о ней из-за непредсказуемости поступков ее супруга. Я ведь знал его слишком хорошо. Однако даже я не мог представить себе, на какую низость оказался способен этот человек с ущемленной гордыней и распаленным чувством ревности. Сейчас, перед лицом суда я отдаю себе отчет о каждом сказанном слове и могу поклясться жизнью, что баронесса Норберт не колдунья. Она в высшей мере благочестивая, честная, кроткая и добрая женщина!

Я уже не чувствовала не только ног, но вообще себя не чувствовала. Стояла я только потому, что, наверное, тело мое окоченело до состояния льда. И не только от холода, проникающего через босые ноги. Голоса и все прочие звуки все глубже тонули в звоне, забившем мои уши. Я плохо сознавала, что происходит в зале после речи Кристиана и хотела только не потерять сознание до того, как всё кончится. Происходящее стало доходить до меня разрозненными картинами: на месте графа неожиданно оказался Якоб, и я удивилась, почему повар говорит высоким голосом толстячка Рипля, но Якоба почему-то уже не было… Потом вдруг резкий запах встряхнул меня, и я увидела рядом секретаря с флаконом нюхательной соли.

Все смотрели на меня и как будто ждали чего-то. Я не знала, чего они ждут, и должна ли я что-то говорить.

— Благодарю вас, — сказала я. — Мне гораздо лучше.

К моему облегчению, люди за столом вполне этим удовлетворились и вернулись к прерванному, как я поняла, разговору. То, что я услышала, встряхнуло меня куда крепче нюхательной соли. Суд шел к завершению.

— Я настаиваю на последнем испытании, — говорил чиновник с болезненным лицом. — Если женщина невиновна, пусть Господь волей своей очистит ее от всяких подозрений.

— Согласен с господином Маттисом, — растягивая слова, произнес один из монахов. — Не вижу, почему надо отказаться от нашей обычной практики. Испытание водой. Женщине не будет ущерба, если душа ее принадлежит Господу. — Капюшон сидящего с ним рядом покачивался в такт неторопливым словам.

Когда я поняла, для чего все это говорится, у меня едва не подкосились ноги, я с трудом устояла. Испытание водой… Мне??? Пройти через этот ужас?! Неужели то, что со мной происходит — правда?.. Я судорожно переглотнула. Мысль, как в западне, лихорадочно металась в поисках лазейки. Но лазейки не существовало. Я столько раз слышала про испытание водой, что очень хорошо представляла, как всё будет. Я даже знала, откуда оно взялось. Из предания о епископе Квиринусе. С мельничным жерновом на шее язычники бросили святого отца в воду. Но Господь спас его, жернов сделался невесомым.

С ведьмами испытание водой действовало наоборот. Как ведьма, предавшись душой и телом дьяволу, отказалась от своего крещения, так и вода откажется от нее, не примет. Если испытуемая виновна, то она будет плавать на поверхности даже связанная по рукам и ногам, даже обремененная тяжелым грузом. А если начнет тонуть, уходит под воду, значит все в порядке. Не виновна. Только вот спасти из воды испытуемую часто не успевали. Непоправимой бедой это не считалось — коль человек при жизни прошел испытание, то уже наверняка окажется в царствии небесном.

Я не хотела, чтобы меня топили! Я невиновна и хочу просто жить! Почему это делают со мной?!

Тут я с ужасом вспомнила про еще один способ. Это тоже было испытание водой. В горшок с крутым кипятком — иногда вместо воды использовали масло или расплавленный свинец — опускали освященное кольцо или крест, что угодно, даже камень. Испытуемая должна была вынуть его. После этого обваренную кипятком руку заматывали тряпой, а через три дня повязку снимали. Коль обвиняемая была невиновна, рука к тому времени исцелялась.

«Господи, Господи, пусть они лучше просто убьют меня!» — взмолилась я.

Его Преосвященство резко поднялся из-за стола. В зале, и так затихшем в ожидании, враз наступила мертвая тишина.

— Оглашаю решение суда. Суд определил, что обвинение в колдовстве может быть снято с баронессы фон Норберт в случае, если она выдержит последнее испытание — водой.

За спиной у меня прошелестел резкий многоголосый шорох. Я почувствовала, как с лица моего отхлынула кровь.

— Властью, данной мне, я решаю: здесь и сейчас провести испытание «горькой водой».

Этих слов я не поняла. И кажется, не я одна. Четверо за столом переглянулись, и в зале прокатился недоуменный ропот. Что еще мне уготовано?..

Епископ взял со стол кувшин и наполнил свой кубок. Затем накрыл кубок распятием, висевшим у него на шее, и так держал некоторое время.

— Испытание «горькой водой» применяется редко, — заговорил Его Преосвященство, — и вероятно, не все в этом зале о нем знают. Заключается испытание в том, что подозреваемая в кодовстве должна выпить освященную воду. Если женщина виновна, вода превратится в яд.

Снова волна прокатилась по залу.

— Она не заслужала столь гуманного отношения! — резкий неприятный голос ударил по нервам так, что я вздрогнула. — Она очаровала вас!

— Что?! — окрик Его Преосвященства прозвучал так гневно, что в зале опять возникла мертвая тишина. На лицах остальных судей только что читалось недовольство, непонимание, даже несогласие с Его Преосвященством, — Но теперь все они, как один, выражали возмущение. — Барон фон Норберт, вы даете отчет в своих словах, выражая суду недоверие? — Тоном, не предвещавшим ничего хорошего, спросил епископ. — Мы правильно поняли, что данный состав суда не заслужил вашего доверия, и вы намерены оспаривать его решение?

— Ваше Преосвященство, глубокоуважаемый суд, примите мое извинение, — голос Людвига звучал виновато и покорно. — Эти слова вырвались у меня спонтанно и необдуманно.

— Боюсь, слишком многое вы совершаете именно под влиянием чувств, а не разума, — неприязненно проговорил епископ и отвернулся от Людвига. — Секретарь, передайте кубок баронессе фон Норберт.

Я приняла его обеими руками, боясь одного только, что непослушные руки не удержат.

— Пейте! — приказал епископ, я поднесла кубок к губам и осушила его до дна.

Когда я подняла лицо, меня удивила особенная тишина. Судьи, секретарь, смотрели на меня с интересом и ожиданием. Я повернула голову и повела глазами по лицам — все смотрели на меня точно так же. Они что, неужели ждут, что я сейчас начну корчиться от резей в желудке? Я взглянула на епископа и вдруг обнаружила на его губах едва приметную улыбку. Тогда я улыбнулась открыто и освобожденно, обернулась и отыскала глазами графа Кристиана, а рядом с ним Якоба, Томаса, милого увальня Рипля.

— Это было последнее испытание, — громкий голос Его Преосвященства заставил меня оторваться от них. — Невиновна. Стражу снять.

Как вовремя крепкая рука поддержала меня под локоть — колени у меня вдруг сделались будто ватные.

— Ваше Преосвященство, — заговорил рядом со мной граф фон Ольберинг, — у меня есть просьба к суду. Позвольте мне высказать ее.

— Просьба? — удивился отец-настоятель. — Разве дело не разрешилось в пользу вашей протеже?

Впрочем, в голосе его было скорее любопытство, чем неудовольствие.

— Суд позволяет. Говорите, — сказал Его Преосвященство.

— Уважаемые судьи, находите ли вы правильным вернуть эту женщина супругу, чье сердце переполнено ожесточением и злобой по отношению к ней? Из-за него безвинно претерпев страдание и потрясение, может ли она искать в нем утешение, в котором так нуждается? Вы, да и все здесь присутствующие, знаете ответ на этот вопрос. Скажу более. Несчастная женщина перейдет сейчас под руку супруга, и с той же минуты барон фон Норберт примется вымещать на ней лютую злобу за свое сегодняшее поражение. И будет делать это до тех пор, пока не сведет ее с ума либо в могилу. Досточтимый суд. Моя просьба к вам продиктована глубочайшим чувством, которое я питаю к этой женщине, чужой супруге. Сейчас любовь моя стала неизмеримо сильнее, полна сострадания, желания исцелить ее душу и тело от незаслуженных мук. Только от вашей милости зависит счастье или несчастье двух человек. Оно зависит от того, примете вы решение о разводе барона фон Норберта и женщины, которую он предал, или посчитаете нужным сохранить этот брак, в свою очередь предав ни в чем не повинную жертву себялюбия и эгоизма.

— Что??! — вскричал барон Норберт в ярости. — Ты притязаешь на мою супругу? Как ты смеешь?! Негодяй! Неблагодарный мерзавец! Ваше Преосвященство, прикажите палками изгнать его прочь!

— Замолчите, несчастный! — воскликнул отец-настоятель. — Вы даете повод задуматься, не безумны ли вы, коль позволяете своей несдержанностью заявить о неуважении присутствующих здесь, — он сердито дернул подбородком в сторону епископа. — И вы, господин граф, так же не забывайте вовремя остановиться.

— Я пытаюсь, отец мой, — виновато проговорил граф Кристиан. — Но сердце мое разрывается в предчувствии счастливого взлета либо низвержения в пучину отчаяния. Я готов на коленях молить о пощаде для моей возлюбленной и с нею вместе для себя. Освободите ее от человека, не сумевшего ценить сокровище, которое он обрел по счастливой случайности. Он уничтожит этот бесценный дар судьбы. Я это знаю твердо. Да и вы сами в эти часы имели сомнительное удовольствие ознакомиться с его натурой.

— Ваше Преосвященство, святой отец, почтенные господа, — заговорил Людвиг, — я смиренно приношу свои извинения. Но выслушайте и вторую сторону. Я супруг Лоре-Ли, именно вы, Ваше Преосвященство, скрепили наш союз, и мы поклялись быть вместе, пока смерть не разлучит нас. Разве вы сами не видите, всему виной фон Ольберинг. Пока он не появился, были в семье нашей мир, покой и благоденствие. Он всё разрушил, а теперь рушит последнее — наш брак. Я хочу остеречь вас от ошибки. Оставьте мне возможность всё исправить. Я смогу, мир и покой вернутся в нашу с Лоре-Ли жизнь. Я не мыслю прожить и день без нее, — Людвиг уронил голову, заслонил лицо рукой.

— Лоре-Ли, что скажешь? — испытующе глядя на меня, спросил епископ. — Высказал ли господин граф Ольберинк твое желание, или только свое?

Я повернула голову и посмотрела в лицо Кристиану. Он молчал, но то, что было в глазах его, наполняло душу мою надеждой и верой. Я верила этим глазам. Я хотела бы смотреть и смотреть в них. Пожатие его руки было как подтверждение, что я не одна и одинокой больше не буду.

— Ответь, Лоре-Ли, — мягко проговорил Кристиан.

Я с усилием прервала ту связь, что ощущала с ним, и необходимую мне сейчас так же, как чудодейственное зелье возвращающее жизнь. На секунду прикрыла глаза, собираясь с мыслями… да зачем мне мысли… разве не достаточно одного только желания, владеющего мной всецело?

— Я не хочу быть баронессой фон Норберт, я отказываюсь от него! А Людвиг отказался от меня первым, еще тогда, когда отправил на этот суд и надеялся, что я не вернусь.

— Нет! Нет! Я не отказался! Я не хочу развода! — возмутился Людвиг. — Теперь вы видите, они сговорились заранее! Вот она, истина! И он еще смел говорить о честных и невинных отношениях! О, лицемер! Лжец!

Судьи, не слушая возмущенных криков барона, отвернулись и негромко заговарили о чем-то между собой. Я не смела шевельнуться, как будто самое малое движение могло спугнуть призрак счастья, вдруг замаячивший передо мной. И никто не поверил бы, как успокоительно действовала на меня горячая рука, на которую я опиралась, как надежна и непоколебима была она. Наконец мы увидели лица пяти судей, вновь обращенные к нам. Его Преосвященство поднялся из-за стола.

— Суд принял решение о разводе¹ супругов фон Норберт. Лоре-Ли, с этой минуты ты свободная женщина.

Я задохнулась резким вздохом, глоток воздуха показался мне таким сладостным, будто я не дышала целую вечность. Кристиан порывисто сжал мою руку. Позади нас возбужденно шумели, не в силах сдержать изумление от такого поворота событий, деля с соседями переполнявшие их чувства.

— Нет! Нет! — вдруг разобрала я крик Людвига. — Это невозможно, ошибка! Она моя жена! Моя!

Его Преосвященство поднял руку. Шум быстро пошел на убыль и исчез совсем.

— Господин барон Людвиг-Йоханнес фон Норберт, вы больше не имеете никаких прав на эту женщину. Вы не сумели сберечь свое счастье, умудрились обратить его в несчастье. И прискорбно, если виновником считаете господина графа Кристиана фон Ольберинга. Вы даже не сумели по достоиству оценить сокровище, которое вам досталось. Я хорошо понимаю господина графа и ни в чем не виню. Ни один мужчина не способен устоять перед тем, чему вы — по дружбе — подвергли его. Об этом говорю вам я, чей духовный сан и обязывает, и защищает от мирских соблазнов. И все же я говорю вам: божественный образец прелести и чистоты, вот что такое ваша бывшая супруга. Я увидел это, когда женщина — по вашему злобному навету — была подвергнута первому испытанию. Ее тело светилось, мы не обнаружили на нем ни единого пятнышка — так не было никогда. Но эту женщину Господь создал образцом чистоты, и я понял, что мы совершим святотатство, нанеся ему хотя бы малейший ущерб. Вы, безраздельно владея ею, желали возвысить себя. Вам было недостаточно одному знать о ее совершенстве, вы хотели, чтобы другой мужчина в полной мере осознал бы ее божественную красоту и затем умирал бы от зависти к вам, от недоступности этой звезды. Вы владели ею, не признавая за ней души и воли, как драгоценность запирают в темный ларец. Неужели вы не понимали свое жестокосердие, когда бросили в огонь письмо, адресованное Лоре-Ли, где мать умоляла ее приехать и стать утешением для умирающего. Слава Господу, он послал исцеление тяжело больному, но поступок ваш был бесчеловечным.

Я слушала Его Преосвященство с удивлением. Как он узнал о письме? Ах, да, я ведь была в полуобморочном состоянии, когда свидетельствовал Якоб… и кажется, Рипль тоже… Вероятно, кто-то из них говорил про тот случай…

— А ведь вы, господин барон, — продолжал между тем Его Преосвященство, — должны были испытывать благодарность и почтение к этим простым людям за то, что они вырастили замечательную дочь, научили ее всем добродетелям и отдали ее вам. Они надеялись, что вы составите ее счастье. Но вы оказались недостойны их дочери, господин барон. С этой минуты вас больше ничто не связывает. Лоре-Ли, я всей душой надеюсь, ничто не омрачит твоих грядущих дней. Я желаю тебе счастья и буду молиться об этом. Суд окончен, господа.

Если бы не последние слова Его Преосвященства, обращенные ко мне, я бы выдержала. Но я заплакала. И уткнувшись лицом в плечо Кристиану, больше ни видела ничего, ни людей, покидавших судебный зал, ни барона, ни моих милых земляков — никого и ничего. Я плакала, мешались горечь и сладость, изливаясь из моей души, и я не хотела ни на кого смотреть. Сильные надежные руки, которые держали меня, — это было так много, что заменяло весь мир…

Рассказ мой движется к завершению.

В тот же день мы отправились в путь, и с каждой речной милей с души моей уходило тяжкое, мрачное, душное. Я радовалась каждой излучине Рейна. Они как будто все надежнее разлучали меня с прошлым. Я радовалась и плакала, и речной ветер сушил мои щеки. Мой спаситель обнял меня за плечи и увел с палубы вниз. В маленькой каюте ждала бадья с горячей водой, и мне показалось это пределом мечтаний. Несколько ужасных дней едва могла сполонуть лицо. Мне приносили немного воды для питья. Этой же водой я и умывалась, набрав ее в пригоршню. Но платье мое пришло в самое плачевное состояние. Ни раз пропитанное холодным потом, испачканное о грязную соломенную подстилку, да в том подвале все, к чему ни прикоснись, было или казалось мне грязным, осклизлым, холодным. Сам воздух был пропитан ужасом и болью. И вот все это я ощущала на себе липкой коркой грязи. Потому и была счастлива от бадьи горячей воды.

Остаток дня и ночь я проспала, и проснулась от голода, когда солнце было уже высоко. Рядом, на спинке стуле висело платье. Оно было новым, и когда только Кристиан успел его приобрести? Наше судно, видимо, подходило к пристани какого-нибудь городка, и Кристан побывал в портовых лавочках.

Из замка я не взяла ни клочка, я туда не возвращалась. Когда Кристиан спросил, осталось ли там нечто мне дорогое, я подумала о шкатулке с несколькими вещицами, что хранила в память о сыне… и ответила: «Ничего». Ни шага я не хотела сделать в ту сторону, где жило мое прошлое, сделавшееся ненавистным. А память о моем любимом мальчике… разве она исчезнет или станет меньше без заветной шкатулки?

Я быстро облачилась, как смогла, прибрала волосы, и поднялась на палубу. Там я сразу увидала всех дорогих моих мужчин: галантерейщика Рипля с поваром Якобом да булочником Томасом, и вместе с ними графа Кристиана. Горячая волна любви к ним разлилась в моем сердце, а ведь я до сих пор не поблагодарила их.

Едва я шагнула со ступенек трапа вверх на палубу, мужчины обернулись ко мне так, словно лишь для этого и стояли у борта неподалеку, чтоб тот же час обнаружить меня.

Они смотрели и улыбались. Как хорошо они улыбалась, как давно я не видела таких открытых милых лиц! Я узнавала их улыбки, и как же я соскучилась по ним! По застенчивости милого Рипля, по добродушию Томаса, по лукавинке Якоба… А вот такую, нескрываемую улыбку графа Кристиана я видела впервые. С тихой нежностью он смотрел на меня, будто со стороны наблюдал за всеми, и будто у него был личный повод гордиться

— Дорогие мои, — я протянула руки сразу всем. — Я все еще не сказала вам ни слова благодарности. Да я и не знаю слов, которые стоили бы того, что вы для меня сделали. Я… я просто люблю вас всех! Вы теперь мои любимые братья.

— Не все, сестричка, — улыбаясь, низким своим голосом прогудел Якоб. — Надеюсь, не все.

Он подался в сторону, уступил дорогу графу Кристиану, стоявшему чуть позади, и тот шагнул ко мне, взял за руку:

— Как ты себя чувствуешь, Лоре-Ли?

— Я страшно голодна.

Все четверо рассмеялись.

— Значит, все в порядке, — заключил Томас.

Удивительно, как укорачивается путь, когда рядом милые сердцу спутники. Я даже не сразу поверила, что мимо уже проплывают знакомые мне берега. А потом за излучиной открылся залитый солнцем, ослепительно сверкающий утес Лорелеи, и сердце мое заколотилось — я увидела родной дом.

Кристиан приказал спустить лодку, и вот уже матушка заключила меня в объятия, смеясь и плача одновременно. Впрочем, убедившись, что я жива, здорова и весела, она утерла слезы и, наконец, смогла заметить гостей, что пожаловали на берег вместе со мной. Отец уже во всю жал им руки, горячо благодарил и кланялся.

Потом был долгий обед с разговорами, рассказами, и обменом новостями. Якоба, Томаса и Рипля мы не отпустили, пока не отобедают вместе с нами. Тут же за столом граф Кристиан попросил у родителей моей руки.

Он сказал мне о своем намерении еще накануне и спросил:

— Прежде я хочу услышать от тебя — ты станешь моей женой?

Я ответила «Да». И вот теперь он просил согласия у отца и матушки. Они посмотрели друг на друга, и отец сказал:

— Мы не будем принимать решение за дочку. Если Лоре-Ли хочет стать вашей женой, значит, так тому и быть.

— Так тому и быть, — повторила матушка. — Мы ведь не слепые. Дай вам Бог жить в любви и согласии.

— Но почему голос ваш полон печали? — спросил Кристиан.

— Потому что опять наша милая Лоре-Ли покидает нас, — покачала матушка головой. — А так хотелось насмотреться на любимое дите, нарадоваться. Поверить, наконец, что она жива и здорова, что никакая беда ей не грозит. Мы очень скучаем о ней.

Я вздохнула. Мне и самой хотелось хоть несколько дней побыть с ними. Тут Кристиан предложил такое, что всех очень обрадовало. Он предложил мне оставаться у родителей до тех пор, пока он будет готовить к моему приезду свой холостяцкий дом.

— Я ведь почти не жил в нем. И не хочу привезти любимую женщину в жилье, покрытое пылью и паутиной. Дом должен сверкать красотой и роскошью, чтобы быть достойным моей невесты. Разумеется, я постараюсь все сделать как можно скорее, и все же, одной неделей мне не обойтись. Как только все будет готово, я вернусь за Лоре-Ли. И тогда, надеюсь, вы тоже не откажитесь принять мое приглашение всем вместе отпраздновать нашу с Лоре-Ли свадьбу, — Кристиан поклонился отцу и матушке.

Такое предложение всем пришлось по душе. А милые мои родители расцвели прямо на глазах.

Никогда прежде я не знала, какое это счастье, просыпаться солнечным летним утром в родном доме, лежать и смотреть на солнечное кружево теней от шторы, слушать приглушенные звуки за стеной и сердитое шиканье матушки: «Экий ты увалень! Тише! Пусть девочка спит, сколько ей хочется!» И виноватый рокот отца, который не умел быть тихим. Лежать, слушать и счастливо улыбаться… Какая необыкновенная радость жила в те дни в моем сердце! Я вернулась в мой мир так, как будто никогда с ним не расставалась. Имя, с которым я прожила несколько последних лет, и все, что с ним было связано, вдруг отодвинулись далеко в прошлое. Вот и пусть там остаются. Я это прошлое вспоминать не хотела, да и не вспоминала.

Я снова ходила на свой утес. Душа наполнялась бескрайним простором, что распахивался передо мной. Все было как прежде: синее полотно Рейна в солнечной ряби, на горизонте леса в голубой дымке, а за ними далекий, едва угадываемый Бухарах. Тут на утесе я однажды удивилась, как сплелась моя жизнь с тем, что предания рассказывали о Лорелеи:

Мужчины не снеся любовного искуса

Ломились в Бухарах к одной колдунье русой

Епископ приказал призвать ее на суд

Взглянул и все простил бесовке за красу.²

Удивилась, улыбнулась — каких только совпадений не бывает! Вон фрау Хольц с улицы Стеклодувов — всех троих сыновей родила в один и тот же день, это как, не удивительно ли?!

День проходил за днем, меня все больше тянуло на утес. Все так же распахивался передо мной мир -смотри в любую сторону, любуйся, радуйся!.. Но почему-то не дали влекли мой взгляд… Его все чаще завораживала излучина перед утесом. Из-за нее показывались суда, поднимающиеся с низовий. Оттуда я ждала Кристиана. С каждым днем я тосковала о нем все сильнее. Мне было хорошо в родительском доме, очень хорошо. Но как не хватало в нем Кристиана. До сих пор я не задумывалась, люблю ли его. Я была безмерно благодарна ему, с ним рядом я чувствовала себя до безмятежности спокойно. Я хотела быть с ним. И вот теперь, на утесе, до слепоты вглядываясь в солнечные блики на реке, я признавалась себе: люблю! Я люблю его! Я люблю его! И сердце мое одновременно ликовало и плакало.

Гребную яхту Кристиана я узнала тот же час, как увидела, и сердце заколотилось как безумное. Радость вынесла на самый край утеса. Я увидела его! Он стоял на носу яхты и смотрел впред. «Кристиан, Кристиан, любимый!» Я не закричала. Клянусь, я сказала это только для себя, почти шепотом! Но как я могла забыть про коварное эхо, что ясно и чисто разносило окрест любой звук, прозвучавший на вершине утеса Лорелии! Меня услышали. Лицо Кристиана просияло, он замахал мне рукой. Счастливые, мы не могли оторвать глаз друг от друга, и вдруг я увидела… Даже не увидела, потому что по-прежнему, смотрела только на Кристиана, но каким-то образом я поняла, что яхта захвачена водоворотом, ее разворачивает носом к скале… А рулевой забыл о штурвале. Задрав голову, он тоже смотрел меня. Я закричала… нет, я завизжала от ужаса. Кристиан бросился к рулевому колесу. Но сверху с ужасающей ясностью было видно, что выправить судно невозможно. Жуткая, коварная сила, таящаяся у подножия утеса, уже начала смертельный замах, чтобы со всей злобой швырнуть свою добычу о стену. Пенные буруны кипели вокруг яхты как в котле, висящем над жарким огне. Как раз подо мной острый нос яхты смялся о каменный лоб, колючей щепой ощетинилось дерево и крошилось в безмолвии, крошилось в щепки… Люди от удара полетели в клокочущий под скалой водоворот…

Я наверно оглохла, не слышала ни треска ломающегося дерева, ни криков, ничего… Я не слышала собственного крика, я видела только одно — Кристиан пытается вырваться из бурунов, но упругие, тугие, сплетенные в плети водяные струи хищно кружат, обвивают, тащат…

Я прыгнула со скалы туда, где он только что был и исчез так, словно кто-то утянул под воду. Вытянувшись в струнку, я вонзилась в жесткие потоки, пробила их и устремилась вниз, вниз сквозь зеленую упругую воду, глубже, с широко открытыми глазами… Вода сама тащила вниз. Сбоку, близко, рукой дотянуться — сплошное, непроглядно темное — подножие скалы Лорелии. Надо быть настороже, чтоб не бросило о камень… Но главное где-то в глубине, и я изо всех сил таращилась вниз, в темноту, стараясь увидеть Кристиана. Я отчаянно крутила головой — да где же он?! И вдруг рядом силуэт! Так близко! Я хватаюсь за него — он ли? О, Господь мой, благодарю Тебя!

Увидав меня, он с новой силой начал рваться вверх, но я показала рукой: вниз! вниз! Одолевая его сопротивление, потянула за собой. Нас всосала каменная пасть, понесла по кругу вглубь пещеры… медленнее, слабее, и вот мы опять у входа в пещеру. Теперь оттолкнуться ногами изо всех сил, и вдоль стены, прочь от пещеры, от ослабевших здесь, внизу, водоворотов! Вверх, где вода светла и прозрачна!

Мы, задыхаясь, вырвались на поверхность. Кристиан кашлял взахлеб, то и дело опять с головой погружаясь в воду. Это ничего. Главное — живой! Он живой! Я не отдала!

…Позже ни раз я спрашивала себя — как мы спаслись из смертельной ловушки под скалой Лорелеи? Вероятно, это был единственный способ вырваться из водоворота, но я никогда про него не знала и не слышала. Кто руководил мною, когда я бросилась в жуткую воронку? Нет, не отчаяние. Я прыгнула, когда в голове моей как вскрик полыхнула мысль: «Пещара!» Я прыгнула, ясно представляя, как спасти Кристиана. Не тратить силы на бесполезную борьбу со смертельной воронкой, без сопротивления дать затянуть себя в глубину, в пещеру. И там, где сила водоворота пропадает, вот тут, не теряя времени, вырываться, уходить в сторону, на спокойную воду… Но до того мига я ведь даже не знала, вправду ли под водой есть пещера.

И никто не знал про нее наверныка. Ведь для этого надо было побывать в ней и выплыть живым. Я не слышала ни одного такого случая. Я задавала себе вопросы, усердно копалась в памяти и холодела от мысли: неужели я знаю ответ? Лорелея! Вот кто мог знать о пещере.

Ей ветер кудри рвет и тучи мимо мчат

«Скорей спускайся вниз!» — три рыцаря кричат.

Ах, там вдали челнок по Рейну проплывает

В нем суженый сидит, увидел, призывает!

На сердце так легко и милый все зовет.

И в тот же миг она шагнула в темень вод. ³

Да, Лорелея по своей воле бросилась в водоворот и поддалась ему без сопротивления. Только так можно было попасть в подводную пещеру, и Лорелея в нее попала. У нее была возможность понять, как избежать смерти в погибельном водовороте.

Я никому никогда не рассказывала про эти свои мысли. Даже моему Кристиану. К тому же, со временем безумная догадка перестала пугать меня. Лорелея спасла нас и нашу с Кристианом любовь. Так случилось. И все.

Но думала я о ней часто. Дева из прежних лет сделалась странно близка мне.

…"Душа моя, Лорелея, если ты знала путь к спасению, как об этом узнала я?!"

И приходили странные мысли: «А может быть, давно-давно меня звали Лорелея? Тогда я просто вспомнила то, что лежало в памяти так глубоко… как подводная пещера. При ясном солнце, глядя на Рейн, поди, догадайся, что она там есть. И не узнаешь, пока не погрузишься в темные, смертельно опасные воды, пока не встанешь на самый край жизни… Лорелея, сестра моя, ты — это я?.. И, наверное, были у меня еще другие имена?.. Как странно думать об этом…»

…"Когда ты догадалась о возможном спасении? Когда сознание твое еще не померкло или уже потом?" Когда — потом? — одергивала я себя. — Там? Неужели Там волнует подобное? Там спасением именуется другое, а земные страсти, чувства, наверное, умирают, остаются, где тело… А впрочем, откуда мне знать про Там?"

Я часто разговаривала с ней мысленно, и мне казалось, что она отвечала, потому что приходили неожиданные мысли.

«Откуда нам знать, что ждет Там… А только чувства — материя другого плана, чем тленная оболочка. Не кощунственно ли ставить равенство между плотью и чувством любви (которая есть Бог). Стоит задуматься об этом, и получается, что чувства, мысли — единственное, что уносит человек Туда. Все чувства. И свою вину, тоже… Мучит ли тебя вина, Лорелея? За столько жизней, отнятых губительной красотой, обернувшейся проклятием твоим, бедой? Если ты спасла нас, то не в искупление ли своей вины?..»

«Всего одна спасенная жизнь против многих загубленных…»


Ах, печальная Лорелея, ты несешь свою вину сквозь века и тревожишь живых. Наверное, нестерпимо жгут слова проклятий, но их не стереть, не отмыть. Коль вина на тебе, терпи, когда само отболит, и оплакивай мертвых. Скорбный плач Лорелеи слышат поэты — у них такие ранимые, такие чуткие души. Не иначе, сотню лет назад приходила ты со своей печалью к французу Жану Сэву, к романтику Клеменсу Бретано, Отто Генриху фон Лебен, к Гейне: «Кто мне объяснить поможет, откуда взялась тоска; приходит на ум все тот же старинный один рассказ…» и тревожила когда-то Блока…

Как далеки сибирские метели от Рейнских просторов Германии, но чем, какими чувствами или ЧЬИМИ, прониклась душа поэтессы Ларисы Подистовой, когда рука ее выводила:

В холода я душой болею.

Вижу в зыбкой, сквозящей мгле

Белокурую Лорелею

На открытой ветрам скале.

Не чета песнопеньям прежним,

В нашей гулкой зимой глуши

Кружит, кружит над полем снежным

Плач погибшей ее души…

Небо снова светло под вечер,

И всполохами бродит в нем

Недоступная смертным вечность

Леденящим цветным огнем.

Дверь не хлопнет, не скрипнет полоз.

Только — нить в кружевах пурги —

Неземной выплетает голос

Зачарованные круги.

Ветер гибкой поземкой вертит,

Мчатся снежные огоньки,

Блещет мертвой зеркальной твердью

Бесконечная гладь реки…

Но пока моя кровь теплее,

Чем закат ледяного дня,

Госпожа моя, Лорелея,

Уходи, не тревожь меня!

Мюнстер, 11.06.2009


¹ В основу положен реальный случай, произошедший в Лондоне. Там состоялся судебный процесс по обвинению в совращении. Лорд Ричард Уорсли, принимая в своем поместье на острове Уайт друга, стал хвалиться перед ним своей женой, говоря, что она красивее прославленной статуи Венеры. Тот усомнился, и тогда Уорсли предложил ему убедиться самому, подглядывая за леди во время купания. Эффект превзошел ожидания — друг с первого взгляда влюбился в прекрасную даму и скоро добился взаимности. Супруг, возмущенный таким вероломством, подал на приятеля в суд. Но приговор оказался для него неожиданным — за совращение жены был осужден не приятель лорда Уорсли, а он сам.

² из стихотворения Гийома Аполлинера, французского поэта.

³ из стихотворения Гийома Аполлинера.


Что было раньше?
Что вообще происходит?