Через несколько дней после того, как от Елецкой ушел муж, в одно из воскресений приехала к ней свекровь. Галина безучастно смотрела, как та по-хозяйски зашла на кухню, скользнула взглядом по залитой кофе плите и по грязным чашкам в мойке. Посмотрела в холодильник, в хлебницу с заплесневелыми ломтями. Потом налила воды в чайник, поставила кипятить. Погремела посудой, позвала:
— Иди чай пить!
В кухне оказалось прибрано, стол накрыт к чаю. Галина села напротив свекрови, взяла чашку, отпила глоток, с трудом сглотнула. Она глотала горячий чай, не различая вкуса, и лекарство какое-нибудь горькое точно так же пила бы. Глаза медленно набухали слезами. Она поставила чашку на стол и закрыла лицо руками. Плечи вздрогнули. Василиса молча и угрюмо налила себе вторую чашку чаю.
Никогда в жизни Галина Георгиевна не испытывала потребности в сострадании. Это всегда было ниже ее достоинства. Чтоб ей сочувствовали? Не дождутся! Она сильная, независимая. Пусть у нее ищут сострадания. И ведь просили о нем, как о милостыни. За родных, в беду попавших, прокуроршу просили, старались разжалобить, да просто человеческого понимания искали. Искали, чаще всего, напрасно. Галина Георгиевна расценивала это не более, чем унизительные заискивания перед ней, а тем более, если человек абсолютно ничем не мог быть ей полезен. Ну то есть, никчемный абсолютно человечишко, неудачник. Тогда всякая просьба просто раздражала Елецкую. И слыла он человеком твердокаменным, мол, к ней идти просить бесполезно.
А тут… ни то, чтоб сочувствия ждала она от Василисы или еще там чего… Но просто слова теплого, человеческого. Впрочем, может и сочувствия. Не казенных слов соболезнования, не любопытства к ее беде, не преувеличенных вздохов… А вот такого спокойного и уверенного присутствия рядом другого человека, искренне неравнодушного.
Галина взяла себя в руки, промакнула салфеткой мокрые глаза, спросила:
— Ты за делом каким пришла?
— Нет. Попроведать. Не совсем уж чужая, чай. Оно ить, как говорится, друг на друга глядючи, улыбнешься, а на себя глядючи, только всплакнешь. Погляжу вот, как живешь.
Галина хмыкнула, мотнула головой:
— Ничего. Живу.
— А мальчики-то не у тебя, что ли? — Василиса огляделась, тщетно пытаясь увидеть какой-нибудь признак присутствия в доме детей.
— Детей забрала Дашка.
— Как забрала?
— Я отдала их ей в опеку.
— Ну-ка, как это? Расскажи-ка…
Галина поморщилась. Ни то, чтоб не было у нее желания говорить на эту тему, ей вообще говорить не хотелось. Разговор требовал усилий, а ее хватало только на короткие фразы. Но пришлось-таки рассказать о Дарьином визите.
— И хорошо, — вопреки ожиданиям Елецкой сказала Василиса. — Ты их не трогай — Дарью да Кирилла. Пусть, наконец, живут, как сами хотят. И впредь не строй им козней. Знаю, с тебя всякое станется. Правильно Дарья детей тебе не отдала. Ты ведь мал-мало попривыкла бы к ним, и стала бы мороковать, как совсем себе оставить, Кириллу не отдавать. Нет, скажешь? Чего плечиком дергаешь. Так бы оно и было. И запросто подвела бы ты дело так, чтоб лишить Киру отцовства, а деток, значит, тебе отдать. Вот така у тебя гнилость внутри, Галина. Так что Дарья все по уму сделала, а ты… хватит уж грехов на твою душу. Ты теперь об дочке думай. Кто ее грехи отмолит, кроме тебя? Тут доброе дело сделаешь, а ей там, — Василиса указала вверх, — зачтется.
Галина отрицательно покачала головой, горько сказала:
— Я в церковь ездила… с батюшкой говорила…
— И чего он тебе сказал?
— Говорю ему, доченька, — говорю, — золотая моя погибла, единственная. Что мне можно сделать теперь для нее? Я же никаких правил не знаю, обычаев. Он спрашивает: «Она крещеная, дочка твоя?» А как я могла ее крестить, коммунистка, на должности на такой? «Плохо, — говорит, — матушка. Молиться ты за нее, конечно, можешь. Только не дойдут до нее твои молитвы», — Галина прикрыла ладонью задрожавшие губы.
— Правильно батюшка сказал. Только обманула ты его. Алька-то погруженная ведь. Так что молись, отмаливай ее, проси прощения за всё, что натворили вы с ней.
— Как?.. Что значит — погруженная?!
— Это почти то же, что крещенная, только не в церкви. Альке тогда году не было, а ты уезжала, помнишь, на два что ли дня? Я и позвонила Толику, чтоб к нам немедля приехал с дитем. Ну и вот… собрала старушек, все как положено сделали, молитвы какие надо отчитали, водицей святой окрестили.
— Да как же ты догадалась?! Ох, спасибо тебе, Василиса!..
Гостья вздохнула:
— Чего мне твое спасибо?
— Так может, надо тебе чего? Проси, все что хочешь проси!
— Ну-ну… кто тонет, ему нож подай — за нож ухватится. Так же и ты — ишь, ласкова стала. А ничего мне на надо, — усмехнулась женщина. — Я к тебе пришла вот… потому как в горе одна ты осталась, это нехорошо. И внучку жалко мне, сильно жалко. Да только… сердце мое все одно отвратно от тебя. Вроде про добры дела ты мне говоришь, а у меня веры к тебе нету. Мальчиков Дарье отдала — хорошо. Я тоже не хотела, чтоб ты их под свою руку брала. Но сегодня ты так, а завтра я не знаю, чо тебе в голову ударит — и крута гора, да забывчива. В церковь пошла вот. Это шибко хорошо. Правду говорят, беда вымучит, беда и выучит. А по душе ли пошла? Не по моде? Щас все, кому надо и не надо в церкви поклоны бьют, ничего про то не разумея. Так вот интересно мне всегда — к Богу они идут или в церкву просто, и дальше стен в картинках не видят ничо? Вот и про тебя тоже ум у меня нараскоряку — ждать от тебя всякое можно. И обиды на слова мои не держи. У меня больше причин для обиды — ты, почитай, на целую жизнь сына меня лишила. Для чего? За что? А тебе вон — что есть он, что нет.
— Это ты к тому, что ничего не спрашиваю про него? А что спрашивать? Я про него и так все знаю, столько лет прожили, я мысли-то все его знала, ни то что дела. Зла на него не держу… Хоть вроде и бросил он меня в такой час тяжкий… Да сама виновата, скрытничала от него. Вроде и семья, а он всегда отделенный… вот и отделился совсем. А так… ему сейчас лучше, чем мне. Я потеряла все, а он хоть и потерял, да что-то и нашел. Пусть живет. Ты останешься ночевать?
— Нет. Вечером наша машина пойдет, меня заберут. Пойду вот еще к Дарье зайду, на мальчиков погляжу. Привыкла я к ним.