про тёмные перемены в Ярине
Эту зиму Лебяжье ещё долго потом вспоминало. Нешто враз забудешь непонятную гибель молодого парня, первого силача на деревне? Так неловко распорядился он всем, чем Господь его одарил, и самой жизнью своей. Пришёл в мир, а зачем? Что доброго вспомнишь об нём? Нечего вспомнить. Одно слово — Филька!
Не перестали ещё об его смерти судачить, новые вести по селу поползли. Мол, с Ярином недоброе творится. Хошь верь, хошь не верь, а только оторва этот затворником сделался, к людям не выходит, день и ночь безвылазно сидит в самой дальней комнате. Дела-а… Кто-то догадки строил — может, он там молится, епитимью на себя таку наложил. А что? Уж у Ярина найдётся чего отмаливать. Но были, кто возражал, будто Ярин не всё время взаперти сидит, видят его иной раз ночами на деревне. Так выходит, от людей хоронится? Вот уж совсем непонятно. Оно, конечно, в последнее время люди и сами Ярина сторонились. Страшной он какой-то сделался, да ещё ежли глазищами своими дикими зыркнет… Тогда добра не жди: у него и раньше глаз недобрый был, цыганский, а теперь и вовсе урочный стал.
А только то, что по ночам Ярин блукает, тоже нехорошо. Опасно. Волк наладился в село приходить. Прям не волк, а чудище, право слово. И умный ведь: сколь не ставили на него западёнки, сколь не сторожили капканы, он их так ловко обходит, лишь удивления достойно. И засады делали, в укрывищах охотники ночами напролёт сидели. А он чует вроде, обязательно совсем в другом конце села объявится. Иль вовсе не приходит. Но только-только охотники чуток слабину дадут, отоспаться, мол, — в тот же вечер отметится в деревне. И больно уж покостной волчина — скотину режет, кур, гусей рвёт, такой разор учинит, что хозяйке на утро только и останется, что слёзы утирать над бездыханной животиной, а хозяину мрачно убытки прикидывать да зверя клясть.
К слову сказать, с хвостатыми сторожами тож непонятное творилось. Не брали они этого волчару. Какие псы и вовсе со двора без оглядки убегали, возвращались только утром, виноватые и дрожащие. Бывало, что привязь обрывали — знать, гнал их смертный страх. Потому как собак, которые не сбежали, волчина вперёд всех резал.
Вот ещё этой напастью зимняя пора омрачилась.
Ну дак, об Ярине. В нём было дело или ещё какая другая причина, но только вся ихняя семья шибко переменилась. Угрюмы стали, неразговорчивы. Ежли кто любопытничать начинал, вопросы задавать — хорошо, если только промолчат, будто не слыхали, а то ведь такую отповедь дадут, так оборвут, любопытный уж не рад, что рот открыл. Но слухи, на них узду не накинешь, для них и каменны стены что решето, держи, не держи, всё одно на воле окажутся. Кто первым сказал, когда, и правду ли, этого никто в точности и не знает, а только от двора ко двору, от колодца к колодцу гуляла невероятная новость: Ярин руки на себя наложить хотел. Доподлинно не известно, как и чего сотворить он пытался, но то ли верёвка оборвалась, то ли из братьёв кто вовремя подоспел, то ли вовсе и не с верёвкой, а с ножиком Ярина прихватили.
Слухи слухами, им кто верил, а кто сомневался, да только известно, дыму без огня не бывает. Ярин и вправду хотел уйти с этого свету. Алёна слово держала, не приходила больше. Дак Ярину-то никакого облегчения от этого не вышло. Наоборот, с Алёнкой хоть человеческим языком можно было говорить, и спросить, и ответ получить. А теперь наедине остался с тёмными переменами в самом себе, и кого умолять-уговаривать? Он уж ни раз Алёнку звал: «Приди!» И клял, что всегда была горда да упряма, такой и теперь, после смерти осталась.
Сам он всё меньше властен над собою делался, хотя понял, когда в суровой узде злобство своё держит, тогда он более человек, чем зверь. Но неизбежно взрывала нестойкое равновесие мысль о том, что как раз этого Алёнка ведь и хотела. Так что? Неужто её верх? И такая мутная волна от самого донышка души взмётывалась, взбудораживала всю муть, там осевшую. Тогда совсем беда, тогда Ярин самого себя боялся и всё, что мог сделать, так это забиться куда поглубже, как в логово. И бежал Ярин от глаз человеческих. В одну из таких минут мазнул случайным взглядом по медной глядельной пластине и шарахнулся прочь, на самого себя ужаснувшись. Потом зарычал, да кулаком, что есть моченьки, вдарил по той морде получеловека-полузверя, что смотрела на него из глубины. И надо же — пошла с того дня зелёная ржа по меди, хоть медь вообще не ржавеет. А тут сначала края изъела, а скоро не во что глядеть стало, испортилась редкостная забава, только и осталось, что выбросить.
Но отражение своё Ярин продолжал видеть в любую минуту в глазах отца с матерью и братьев. От других людей и даже от родичей старались таить, что в доме творится. Братья старшие, сначала один, потом другой отправили жён с детьми к их родне, погостить будто. И это тоже злило Ярина, всё теперь было не так. И не от кого было ему не то чтобы помощи ждать, а хоть бы понимания и сочувствия. Мать жалела, верно. Но её тихие слезы и жалостливые глаза приводили Ярина не в меньшее бешенство, чем тайное любопытство нечастых визитёров.