про то, что случилось в лесу в ненастную весеннюю ночь
Дарёнка мало что рассказать могла. И то сказать, тут у взрослого в голове перемешается всё так, что не разберёшь после, где быль, где сон, где примерещилось. А тут несмышлёныш. По прикидкам и четырёх годков дитё не прожило на белом свете. И по всему выходило, что осиротилась она к четырём своим годкам, ведь если не ейных родителей останки в лесу сыскались, так дитё бы потерянное искать кинулись, уж всяко вперёд малёхи примчались бы в Лебяжье народ о помощи просить. Но по всему выходило, что именно их настигла смерть страшная.
Видать, погнали их волки. Лошадь, обезумев от смертного страха, понесла не разбирая дороги, напрямик по лесу, повозку-то и расхристало о деревья. Но ещё раньше, видать, девчонка выпала из возка сзади, когда стало его мотать да кидать по корням, по ухабам. А вот как она звериных клыков избежала, как проскочили её волки, погоней увлёкшись, об том лишь Бог знает.
Дарьюшка-то, правду молвить, помнила ещё кое-что, но даже Ивану и доброй «баушке» он не всё могла рассказать. Не потому, что не хотела: она вроде помнила, но когда её начинали спрашивать, память об той ночи вдруг уходила вглубь, таилась, и Дарёнка путалась, сама уже не знала, вправду ли пробудилась от криков отца и матери, от сильной тряски? Вправду ли трясло повозку так, что Дарёнку кидало от стенки к стенке. Ночь была холодная шибко, лютый ветер сёк дождём пополам со снегом, но Дарёнке было тепло в большущем батюшкином тулупе, в который мать завернула её. Вот она и каталась мягким коконом, и больно ни чуточки не было. Сперва хотела она из тулупа выбраться, но кричали так страшно, что Дарёнка оцепенела от страха. А потом вдруг полетела куда-то вместе со своей тёплой темнотой.
В той ночи было ещё много. Одиночество и жестокий холод, страх и слёзы, и большая серая собака со злым пламенем в жёлтых глазах.
Но было и другое. Тихая, спокойная радость, когда она знала, что всё страшное кончилось. Это когда шла она по лесной дороге и рядом, с обеих сторон шли батюшка и маменька, держа её за руки. Правда, сколь она с ними ни говорила, ни спрашивала, они молчали и лишь улыбались ей тихо. Но были они такие ясные, светлые, такие спокойные — как никогда, что и Дарёнка не стала ни о чём беспокоиться. Ещё стояла ночь, но от батюшки и маменьки ровно сияние шло, темноту отгоняло, и они шли в этом сиянии. Босые Дарьюшкины ноги не чуяли ледяной, запорошенной снегом земли.
Они шли, шли, и Дарьюшке было так радостно, как в утро Христова воскресения. А потом родители остановились. И стали молча прощаться. Дарёнка сначала, было, испугалась, хотела заплакать, да лица их были так светлы, руки такими нежными и добрыми… и Дарёнка вдруг сердцем услышала их голоса: «Мы всегда здесь, всегда рядом. И всегда будем рядом. Но ты не должна быть с нами. Иди, доченька, иди вперёд. Там тебя ждут».
Тут Дарёнка увидела впереди на дороге большую и добрую олениху, а когда обернулась, родителей не было. Она опять чуть-чуть испугалась, но их голоса возникли снова, и Дарёнка поняла, что они никуда не ушли от неё.
И ещё поняла вдруг, что испугалась-то по привычке. Ей теперь совсем не было страшно. Лес был таким своим, знакомым, добрым. Ненастья как ни бывало. Ночь дышала совсем летним теплом. Ветерок, как шаловливый соседский парнишка летал меж вершинами спящих дубов и тревожил их, громко шурша прошлогодними листьями. Дарёнка знала, что может велеть ему умолкнуть, упасть к подножиям дубов либо улететь играть сухими листьями в другом месте, но она не стала прогонять шалуна — он развлекал её. Дарья сошла с дороги на обочину, где молодая трава пробилась уже сквозь палую листву. Мягкие зелёные иголочки забавно щекотали босые ступни, упруго сгибались, оберегая маленькие ножки от колючек и сучьев. Когда кончалась ночь, стало совсем хорошо. Птицы прилетали к ней, она протягивала им ручонки, и они садились на маленькую ладошку.
По рассказам Дарёнки выходило, будто ни то день, ни то два вела её через лес олениха, что спала она, к тёплому боку её привалившись, и холода ни чуяла…
Иван и верил, и не верил. Но ведь и впрямь, на опушку Дарёнка с оленихой вышла, это он сам видел. Дарьюшкиных странных рассказов он никому не пересказывал — досужи люди разговоры говорить и догадки сочинять.
Сердобольные бабы предлагали Ивану отдать им найдёнку, пусть подымается, в разум входит рядышком с их собственными детками, небось, не будет лишним ртом. Вон какое горюшко изведала, чтоб ещё из-за куска хлеба попрекания слышать, ни у кого ведь язык не повернётся. Да любая из Лебяжинских баб готова сиротинку обогреть, обласкать, лакомым кусочком порадовать. Это ему, молодому да холостому не для чего чужим дитём себя отягощать. И не простое это дело, дитё малое ростить. Сухой коркой не прокормишь. И сварить вкусно надо, и обиходить, и постирать, да мало ли!
Но осиротевшая матушка Алёнина и Иван всё уже обтолковали и решили. Дарёнка им, Богом дарённое утешение. И никому, никогда, ни за какие посулы они её не отдадут. А жить станут втроём, семьёю. Если ещё и сомневался кто, что так оно лучше всего, так сомнения эти очень скоро растаяли, как клочья тумана под жарким солнцем. Потому, что опять засияли, залучились потускневшие глаза матери, когда под осиротелым кровом зазвенел детский голосок и смех. Про Ивана и говорить нечего, он с первых минуточек будто сердцем прикипел к малёхе. А девчоночка до того ласкова, до того понятлива была — глянет в глаза, будто в душу. Проведёт маленькой ладошкой по щеке, куда печаль девается, и усталь, и боль уходили. И мать, и Иван верили, что девочку Бог им послал и никому другому — вроде как наместо утерянной Алёны. Алёна незабвенна и незаменима, это ясно, да всё ж теперь стало чем дальше жить. И так они в это верили, что иной раз чудилась им Алёна в лице, в словах, в смехе Дарёнки. Вот наваждение!